Суть Времени 2013 № 19 (13 марта 2013)
Шрифт:
Почему Кожинов поднимает эту тему? Ответ дает сам же Кожинов: «Нельзя умолчать о том, что есть немало читателей Бахтина, которые сомневаются не только в его православности, но и в религиозности вообще. Камнем преткновения являются в этом отношении прежде всего бахтинские исследования народной смеховой культуры — в особенности его книга о Рабле, воспринимаемая некоторыми читателями даже как нечто «сатанинское».
Кожинов настаивает, что «очищающий амбивалентный смех» Бахтина имеет в православии многовековую традицию — юродство. Несколько десятков русских юродивых причислены Православной церковью к лику святых. Таким образом, «те,
Чувствуя, однако, что пример с юродивыми не слишком убедителен (в юродстве ведь есть не только смех, но и неизбывная печаль), Кожинов предлагает тем, кто находит в бахтинских исследованиях смеховой культуры Запада «чуть ли не антирелигиозные и даже «сатанинские» тенденции», заглянуть в суть вещей. А заглянув, увидеть, что обвинять-то надо не Бахтина, а католицизм, «в котором материально-телесная стихия имеет совершенно иное значение, чем в православии». Бахтин всего лишь предлагает читателю «объективное и глубокое раскрытие тенденций, присущих культуре, которая существовала и развивалась всецело в лоне католицизма… Бахтин раскрыл во всей полноте то, что… можно определить как «католический менталитет».
Итак, раблезианство, упивающееся «материально-телесной стихией», есть проявление католического менталитета. А православный Бахтин всего лишь предлагает читателю объективное и бесстрастное исследование этого чуждого православию менталитета…
Но как быть с тем, что в числе неспособных «заглянуть в суть вещей» читателей, которые воспринимают книгу Бахтина о Рабле «как нечто «сатанинское», — А. Ф. Лосев и С. С. Аверинцев? Эти ученые — уж никак не меньшего масштаба, чем Бахтин, к тому же верующие христиане — заявили о категорическом неприятии смеховой концепции Бахтина. Концепции, противопоставляющей «скучной» церковной серьезности вольную обновляющую смеховую стихию, которая, убивая постылую серьезность, якобы открывает человечеству дорогу в будущее.
Лосев выразил свое отношение к творчеству Рабле и к бахтинской концепции в книге «Эстетика Возрождения» (1978 г.), прямо назвав раблезианский смех, воспеваемый Бахтиным, сатанинским. Аверинцев — в статье «Бахтин, смех, христианская культура» (1988 г.). Адресую читателя как к этим работам, так и к большому исследованию С. Кургиняна, посвященному фигуре Бахтина и его роли в сокрушении коммунистической идеологии. В нем, в том числе, анализируется непримиримая полемика Лосева и Аверинцева с Бахтиным. (Это исследование опубликовано в №№ 36–42 газеты «Завтра» за 2009 год, цикл «Кризис и другие».)
Собственно говоря, Бахтин и не скрывает, что именно его интересует. Его интересует, как Рабле работает на уничтожение вертикали. «В средневековой картине мира верх и низ имеют абсолютное значение как в пространственном, так и в ценностном смысле», — пишет Бахтин. Всякое существенное движение мыслилось, как движение по вертикали, «все лучшее было высшим, все худшее низшим». А вот движение по горизонтали «было лишено всякой существенности, оно ничего не меняло в ценностном положении предмета, в его истинной судьбе…»
В эпоху Рабле мир средневековья переживал определенный кризис. В связи с чем возник шанс отхода от вертикальной модели мира к новой модели, в которой ведущая роль принадлежала
Итак, основание говорить о сложном отношении Бахтина к христианству, как представляется, налицо. Перейдем теперь к вопросу о том, есть ли у нас основания настаивать на нелюбви Бахтина к коммунизму.
Начнем с того, что Бахтин не принял Октябрь 1917 года. О себе Бахтин рассказывает (см. журнал «Человек», № 4, 1993 г.), что он из потомственной семьи банкиров. Его дед организовал Орловский банк, просуществовавший до революции. Отец, являясь управляющим одного из частных банков, в течение многих лет избирался членом Орловской городской думы. Дядя «до революции был в Орле городским головой». Огромный орловский дом, где прошло детство Бахтина, «находился в одном из самых дорогих районов». Детей всячески приобщали к миру науки и искусства; благодаря замечательной гувернантке-немке, Бахтин с детства прекрасно знал немецкий. Да и французский тоже.
Однако выводить неприятие Бахтиным Октября 1917-го из его социального благополучия было бы упрощением — ведь многие представители привилегированных слоев населения России революцию и коммунизм приняли. Принципиальным тут, на мой взгляд, является отношение Бахтина к вовлеченным в революцию человеческим массам. Если исходить из концепции народной смеховой культуры (правда, получившей оформление гораздо позже описываемого периода), из апелляции к народной стихии, в недрах которой происходит отмирание старого и рождение нового, к правоте и правде клубящегося на площади народа, — эти самые массы должны были бы вызывать у Бахтина хоть толику симпатии. И что же?
Александр Блок, принявший революцию, и Марина Цветаева, не принявшая ее, несмотря на противоположное отношение к революции, чувствовали огромный творческий потенциал революционных народных масс. И черпали из этого источника вдохновение. А Бахтин? «…Мы были настроены очень пессимистически: мы считали, что дело кончено. Кончено. Монархию нельзя восстановить, да и некому… Что неизбежно победят вот эти самые массы солдат, крестьян в солдатских шинелях, которым ничего не дорого, пролетариат, который не исторический класс, у него нет никаких ценностей, ничего у него нет. Всю жизнь он боролся только за очень узкие материальные блага…» Итак, революционные массы, в оценке Бахтина, — это люди без ценностей, которые борются исключительно за «очень узкие материальные блага»…Короче, шариковы торжествуют.
Дальнейшие перипетии биографии Бахтина прямо вытекают из его непринятия революции. В двадцатые годы Бахтин приобрел репутацию «политически неблагонадежного». В 1928 году, уже имея за плечами публикацию книги «Проблемы творчества Достоевского», был арестован как член «подпольной контрреволюционной организации правой интеллигенции под названием «Воскресенье». По приговору должен был отправиться в Соловецкий лагерь, но после смягчения приговора оказался в казахстанском Кустанае. Именно здесь он делает первые наброски к диссертации о творчестве Франсуа Рабле, которая в дальнейшем ляжет в основу его книги.