Свадьбы
Шрифт:
Там, в Париже, собираясь съездить на родину и долго готовясь к этому (главное, нужно было скопить денег, а затем уж хлопотать о визе), она не предполагала, что эта поездка превратится для нее в настоящее мучение.
В Париже она была вполне спокойна. Она давно нашла родных и сама «нашлась» для них. И мама, и братья (она их помнила малыми ребятишками и, выйдя из вагона, не узнала их среди встречавших), и дядья, и тетки давно знали, что она не погибла в жутком водовороте войны после того, как ее девчонкой немцы угнали в Германию. В длинных письмах она описала им свои мытарства: завезли на самый запад Германии, засадили за «колючку», гоняли под конвоем на какой-то химзавод, где люди гибли от чахотки, вдыхая ядохимикаты. На этом заводе
Все это она давно описала в письмах своим братьям, а те в свою очередь слали ей письма с рассказами о своей жизни. Она знала, что отец не вернулся с войны, что мама сильно сдала, но она, как писали братья, «держится молодцом и предпочитает не хворать». Знала, что брат Федя живет в родном селе, работает агрономом в совхозе, у него две замужние дочери. Знала, что брат Антон врачует в районном городке Прохоровке, что двое его сыновей учатся в медицинском институте. И получалось, что она была не столь уж и оторвана от своих родных.
Письма с Черниговщины всегда приносили ей радость, но не вызывали острой тоски по дому. За многие годы она отвыкла от родного села и родного дома и ее не тянуло из Парижа в далекий край, где прошло ее детство и начало девичьей жизни. Она привыкла к жизни в большом европейском городе, у нее была хорошая семья, был достаток, был свой круг знакомых и среди них — земляки с Украины, с которыми можно было перекинуться несколькими фразами на родном языке, хотя от родного языка она почти отвыкла и говорила теперь с акцентом. С земляками можно было устроить общий обед с украинским борщом, варениками «з вышнямы» и густым яблочным киселем на закуску. Но в общем-то, живя своими заботами, она не грустила о своем детстве и ей не жаль было прошлого. Единственно, о чем она мечтала, — это повидаться с мамой, пока та еще жива, увидеть братьев, которых плохо помнила, увидеть их жен и детей. И она деловито готовилась к поездке на родину, решив с мужем, что с нею поедет и Жанна, деловито советовалась с приятельницами насчет подарков и немало времени посвятила магазинам, выбирая эти самые подарки.
Она сама не ведает, что случилось с нею, когда среди окруживших ее на перроне людей она узнала старушку в белом платочке, простерла к ней руки, крикнула «Мама!» и залилась слезами. И потом, когда приехали из Прохоровки в село, когда всей толпой вошли во двор, где в зелени фруктовых деревьев стояла низенькая белая хатка, с нею опять случилось что-то немыслимое. Она вдруг все узнала, все до капельки: сливу, росшую под кухонным оконцем (это была другая слива), зеленую шиферную крышу (когда-то их соломенная крыша обрастала зелененьким мхом), неокрашенное, вымытое до желтизны крылечко с темневшим сучком на средней доске (крылечко дважды переделывалось), узнала даже лохматые пучки свежего укропа, подвешенные сушиться под козырьком крыльца. И, точно споткнувшись об это крыльцо, она упала на колени и по-сельски, по-бабьи громко заголосила: «Хатка ты моя милая!.. Крылечко ты мое дорогое!.. Досточки вы мои родненькие!.. Ой, мамочка, моя голубонька!.. Ой, бедная моя головонька!..» Она всплескивала руками, припадала лицом к крыльцу и обливалась слезами.
Жанна испугалась, бросилась к ней, тоже заплакала, закричала по-французски (русской речи она совсем не знала), что мама умирает, — зачем они, мол, заехали сюда? Другие тоже бросились к ней,
И все последующие дни у нее, мадам Дюрвиль, не просыхали глаза.
Впрочем, здесь никто ни разу не назвал ее, как звали обычно в Париже, мадам Дюрвиль. Здесь звали ее просто Маней. А подружка детства, Зина Маслюченко, с которой они когда-то гоняли к речке белых гусей, придя «поглядеть» на нее, одобрительно сказала:
— А ты, Манька, ничего себе выглядишь. И лицом круглая, как была. Я б тебя в твоем Париже повстречала, ей-богу, узнала б. А девчонка у тебя совсем тощенькая, аж светится. Это ж сколько ей, годков шестнадцать будет? — поинтересовалась Зина, у которой уже белела проседью голова.
Услышав, что Жанне действительно недавно исполнилось шестнадцать, Зина Маслюченко строго поджала губы, покрутила головой и сказала:
— Дура ты, дура, Манька! Шестнадцать годков, а ты позволяешь ей отак от краситься и цигаретки курить. Ну, а как бы мы с тобой в шестнадцать губы намазали, очи насинили да по цигарке в зубы взяли, — чтоб нам наши батьки сделали?
Она ответила, что в Париже девочки рано увлекаются косметикой и понемножку курят легкий табак.
— А чего тебе на тот Париж глядеть? — рубанула Зина. — Ты гляди, чего твоему дитю полезно. А табак девчонке полезен ли? Тьфу!..
Часом позже она рассказала вернувшемуся с полей Феде о своей встрече с подругой детства и о разговоре, что у них состоялся. Федя, вероятно не желая огорчить ее, посмеиваясь, сказал:
— Да ты не обращай внимания. Зинаида у нас секретарь сельсовета, она всех любит поучать да наставлять. Мало ли, что ей не нравится!
И все же она запретила Жанне курить, потому что и сама заметила, какими испуганными становятся глаза у мамы, когда Жанна достает из кармашка джинсов сигарету и прикуривает от яркой зажигалки.
Но это были мелочи, и не они волновали мадам Дюрвиль. Даже история с плащами-болонья нисколько не расстроила ее. Парижские приятельницы твердили ей, что в России вовсе нет плащей-болонья, и о лучшем подарке, дескать, ее родственники не могут мечтать. Она накупила этих самых плащей в одной захудалой лавчонке, дешево накупила, поскольку мода на них прошла, и привезла и раздарила. А когда спустя несколько дней поехала с братьями в Прохоровку, увидела в раймаге длинную металлическую стойку-вешалку с точно такими же плащами. Здесь их тоже не покупали: тоже прошла мода.
Мадам Дюрвиль была щепетильна. Случись подобное прежде, самолюбие ее было бы больно задето. Теперь же она просто подумала, что никогда не стоит излишне доверяться чужим советам. И больше не вспоминала о плащах.
3
Молния вонзилась в окна внезапно, опалив «залу» резким белым огнем. И сразу зашумел под ветром сад, забились о крышу ветки яблони, со стуком запахнулась и снова распахнулась створка окна. И лишь потом орудийным раскатом ударил гром, и пошел, пошел стрелять из своих небесных пушек, подгоняемый огнем частых молний. Шум деревьев, стук падавших яблок, треск грома слились с гулом хлынувшей сверху воды.
Мадам Дюрвиль подхватилась с постели и стала закрывать окна, зажмуриваясь и пригибаясь при каждой вспышке молнии. Она вдруг вспомнила, что мама всегда закрывала в грозу печную трубу.
— Вера! — позвала она. — Гроза! Надо прятать трубу! — Ей не пришло сразу на ум слово «закрыть», и она сказала «прятать».
Но Вера спала крепко и не отозвалась.
Она не стала искать под кроватью шлепанцы, поскорей пошла на кухню, натыкаясь в темноте на стулья, нашла на ощупь табуретку, подставила ее к печке, взобралась на нее, открыла верхнюю печурку и зашарила рукой в печном проеме, отыскивая заслонку.