Свадебный круг: Роман. Книга вторая.
Шрифт:
Алексей, навалившись на косяк, рассказывал о матери, о Мишуне, о Раиске и Вальке. Тетка Таисья качала сочувственно головой, снимала шаль. Оставшись в бумажном примятом платке и старой обстиранной кофте с вытянутыми карманами, принималась за кухонные дела. Она бее делала осторожно, боялась стукнуть заслонкой, воду в кастрюлю наливала ковшиком почти беззвучно.
— Ох, ох, ох, — вырывался у нее шепот. — Снега сыпучие, морозы жгучие. Выдуло ведь все у вас, ребята, вьюшку-то не закрыли. Хоть три истопля дров вали, тепло не удоржишь. Картошка-то сгорела. Гли-ко, глико, Я ужо патроновой чулок принесу,
Алексею становилось стыдно сидеть, тупо глядя в бумажный лист, когда старуха щепает на растопку лучину. Он взял из ее рук сухое полено, нащепал лучины, принялся расспрашивать про карюшкинцев.
— Дак мы — здеся, ишшо Вотинцовы. Ольга-то вовсе старуха стала, тожо вроде меня. Галька у нее на ферме работает. Галька-то ведь больно востра. Выходила замуж, с мужиком-то уезжала, да он больно куражливой оказался, дак, витебо, через полтора месяца опять в Ложкари приехала.
Алексей с радостью узнавал слово «витебо» — видит бог. Так же говорит мать.
— В самой-то деревне Илюня Караулов с Марьей осталися, дак, поди, уж померли, плохи были.
О Карюшкине разговор был со вздохами, печальный.
Таисья оживлялась, когда Алексей спрашивал ее о сыне Ване.
— Гарольта-то Станиславовича видела, в Крутенку поехал, дак, поди, и Ваня с ним. Опять чо-то декуюц-ца. Ваню-то хвалят, больно хвалят. Все вместе они.
Потом Таисья говорила, что Люська, меныиая-то, у нее тоже, как Алексей, в городе живет, на экспедитора выучилась. Приезжала, дак хрену целый мешок увезла.
— Хрен-то раньше я все солью с одворицы выживала, расти ничему не давал, а Люся-то говорит, теперь хрен в ходу. Консерву-хренодер делают, — пояснила Таисья.
Потом она обращала внимание на его валенки, стоящие у порога, и говорила, что самокатки лучше фабричных, дак она старику скажет, чтоб перекатал их ему. На новые-то надо три фунта шерсти, а на перекатку, дак меньше.
Алексей слушал маленькую старушку и завидовал определенности ее интересов и заключений. Сварив обед и все аккуратно прибрав, Таисья тихонько стучала ему.
— Пойду уж, Олексеюшко, не стану тебе мешать, а ты учися, — говорила она и надевала старую, тяжелую шубу. — Поешь, жданной, оппетиту хорошова, — она так округло, вкусно произносила это слово «оппетит», что Алексею и впрямь хотелось поесть.
— Давай вместе поедим, тетя Таисья, — просил он.
Обедать Таисья не оставалась. Видно, был для нее теперь Алексей забытым неизвестным человеком, которого она чужалась.
— Как да старик нагрянет? Вдруг из больницы отпустят? Если угаром запахнет, дак в печь-то погляди, поди, головешка там осталась, — наставляла она Алексея. — Ну, учися.
Алексей хмурился: да, мол, надо «учиться», и, поев, шел к столу. Он завидовал Гарьке. Тот занимался понятным, определенным делом. Заскочил проведать, спросил, жив ли Алексей, не пора ли звонить в наборный цех, чтоб присылали курьера за рукописью.
— Пишу молоком, — хмурясь, ответил Алексей.
— Может, привезти флягу сливок? — откликнулся Гарька. — А я сегодня уже отмахал двести километров, ездил в Усть-Белецк на завод, договаривался насчет блоков.
Вечером Серебров
Алексей пытался склонить Помазкина на разговор о Карюшкине, но тот отнесся к тому, что деревни нет, спокойно: ни вашего, ни нашего дому нет. Раз нет, нечего и вспоминать. Его больше задевали нынешние дела. А Алексею казалось, что, съездив в Карюшкино, он сможет узнать что-то необыкновенное, неведомое до этого. Хотя бы то, почему так любили и уважали однодеревенцы его деда Матвея и добро вспоминают об отце, хотя тот погиб совсем молодым, 19-летним.
А Ваня с жаром спорил о каком-то эксцентриковом колесе. Отбирая друг у друга шариковую ручку, рисовали они с Серебровым это колесо на листках бумаги.
— Да нет, не так, — сердился Ваня. Он водил в воздухе крепкопалыми руками и досадовал на инженера.
Серебров морщил лоб, цыкал зубом. И у них были свои мучения, но мучения шумные, веселые и сердитые, а Алексей тоскливо погибал один на один с бумагой.
Серебров хвалился, что во всей красе и полноте покажет Алексею сельскую жизнь, но слова не сдержал: подкатил к дому на «газике» и, хлопнув Алексея по плечу, объявил, что уезжает на неделю в Тульскую область.
Алексей обиженно засобирался домой. Появился повод для отъезда. Он в глубине души даже рад был этому, с него снималась теперь вина, ее добровольно принимал на себя Гарька. Он был виноват, потому что уезжает за какими-то кран-балками. Как Алексей будет тут без хозяина? Нет, он не останется, он вернется в Бугрянск. Ему же надо искать работу. Он пойдет в гороно, потому что, живя здесь, убедился, какой он бездарный журналист.
Но Серебров вину принимать на себя не хотел. Перестав совать в портфель всякую командировочную мелочь, подступил к Алексею.
— Ты знаешь, как называется такая причинная связь? — сердито спросил он. — Влияние северного сияния на рост телеграфных столбов — вот как. Тебе впервые в жизни выпадает возможность всласть посидеть одному, а ты удираешь. Никуда я тебя не отпущу. На крыльце посажу дядю Митю с дробовиком, пусть охраняет. А если выскочишь, он тебе всадит в твой упитанный зад заряд дроби, тогда уж действительно больше не сядешь.
— Нет, знаешь, я должен ехать, я тебе не сказал, — нудно тянул Алексей, понимая, что это упрямство все погубит, но ничего не мог поделать с собой. Разъедающая, как ржавчина, как соль на царапине, обида точила его.
— Балбес, охламон, лодырь, — ругался Серебров, бегая по квартире. Алексей с оскорбленным лицом бросал в чемодан блокноты. Ну и пусть, он лодырь, балбес, пусть ему будет хуже, пусть он станет пропащим человеком, пусть, как ледяшка под каблуком, рассыплется его хрустальная мечта написать что-то пронзительное до слез, он все равно уедет и уже никогда больше не возьмется писать, а станет скромно учить пятиклассников. Это не так почетно, но это нужно.