Свадебный круг: Роман. Книга вторая.
Шрифт:
— В городе-то конфеты буду есть, — похвастался Алексей, вспомнив, что Мишуня хвалил город за конфеты. К месту вспомнил.
…Идти к деревне пришлось долго, потому что за первой ложбиной оказалась вторая, а потом третья. Алексей гадал, где был скотный двор, где стоял Мишунин дом, где был дом деда Матвея. Он шел мимо обиженных судьбой и людьми хоромин с унылыми заколоченными окнами, с пугающе скрипящими створками распахнутых ворот, с болтающимися на столбах проводами. Дряхлели тут, вдали от бойких дорог и многолюдных поселков дома. А ведь когда-то крестьянствовали основательные, знающие толк в земле
Перед холодными, покинутыми домами робела даже вьюга, суметы полукружьем охватывали их, но вплотную не подступали: крутились снежные вихри вокруг хором, выли в пустых трубах и уносили снег в высоту.
За плечи и шапку трогали Алексея красные ветки верб с пушистыми, в меху, почками. Он умилялся тому, какая неторопливая была здесь жизнь, и какие тихие раздумья снисходят на душу. Он вдруг понял, почему так хорошо писали классики русской литературы. Определенно, благодаря таким раздумчивым прогулкам по черным ельникам, кособоким ложбинам пришла поэзия в душу Пушкина, Некрасова, Есенина, Твардовского, отразилась тихая краса на полотнах Виктора Васнецова, Федора Васильева, Шишкина, Рылова, Аркадия Пластова. И вот теперь, когда безвозвратно исчезают деревни, наверное, меньше станет таких поэтов и художников, потому что в большом поселке, на городском асфальте все не то.
Алексей заглянул в боковое незаколоченное окошко крайней избы: сиротела неприютная печь, кружилась на очепе кем-то, видно, для забавы повешенная зыбка. Корыта, кросна от стана. Ненужное людям в другой их жизни. Алексея встревожило это. Как же так? Ничего не жалеем. А как не жалеть?
Вот и угрюмоватый, с заколоченными до половины окнами дом Илюни Караулова. Наверное, издали следит за Алексеем коварный, готовый спустить своих собак нелюдим Караулов. Алексею Илюня представлялся до жути страшным, с когтистыми руками и белыми одичалыми глазами. Он усмехнулся, гоня эту боязнь, и постучал в калитку. В окне мелькнуло старушечье лицо. Взмах руки разрешал зайти.
В сумраке сеней Алексей запутался в какой-то ветоши. Скрипнула дверь, дребезжащий старушечий голос позвал:
— Сюды иди… — И он пошел на голос, спотыкаясь то ли о поленья, то ли о колоды, задевая головой сухие березовые веники. Он еле нашел вход: двери были для тепла завешены рядном. В душной избе ударило в нос прокисшим запахом пойла, той спертостью, которая бывает в непроветриваемых избах.
:— Здравствуйте, — сказал он, протирая у порога перчатками очки.
— Здравствуешь, — ответила старуха и начала снимать с толсто закутанной головы линялые платки. Их было много, будто капустных листьев на кочане, а головка оказалась по-птичьи щуплой, лицо с кулачок. Старуха взяла горелый ухват и начала подвигать чугуны ближе к огню. Неужели это Мария? И Мария, наверное, не узнала его.
Алексей огляделся. Изба была закопченной, почернелой. Лавки вдоль стен, полати, стол под иконой, в печурке овечьи ножницы, оселок, за наличником веретено.
— А где хозяин-то, тетка Марья? — спросил Алексей.
Умаявшись с чугунами, она тупо смотрела в огонь. Большие чугуны, видно, были ей не под силу. Она тяжело дышала. На вопрос
— Не узнала меня? — сказал Алексей с бодрецой. — Я Леша Рыжов, внук Матвея Степановича.
— Гли-ко, гли-ко? — удивилась Мария. — Мати-та жива?
— Жива, — ответил он.
— А мы вот одни тут колеем, — равнодушно проговорила она, утрачивая любопытство.
— Скот-то держите? — спросил Алексей, думая о том, что Илюня, определенно, ушел в хлев.
— Да какой скот, — вдруг очнулась Мария. — Вовсе я немочная стала, теленка волки задрали еще по осене, овечка да поросенок есть, собаку и ту волк задрал, дак и ладно, что задрал, боязно мне было с ей. Хоть всю ночь не спи. Лось подойдет, она лает, мечется. Волки поутру давеча перед окном дрались, я уже огонь зажгла, дак отошли. Шерсти на снегу осталось на целые вареги. Кабы сам-от был в силе, дак ружьем бы пужнул, а я ружья боюсь.
Марья, видимо, натосковавшаяся в безлюдье, говорила с ним охотно, но как с чужим, вовсе незнакомым человеком.
— А хозяин-то где? — опять спросил Алексей, садясь на лавку. Старуха махнула рукой на заборку.
— А не встает ужо. Болесь.
— Неужели никто к вам не ходит? Дети-то где? — спросил он.
— А никто нас не любит, — вздохнула обреченно старуха. — Суседи в Ильинско да в Ложкари давно переехали, я просилась — ревела, давай хоть в Ильинско. Сам-от сказал: плевать на всех, проживем, а теперя одни, дак как? Муки, слава богу, привезла до-чи, дак вот едим. Дети уехали, не нужны старики.
«Сам-от» говорила старуха об Илюне, а по имени не называла. Где же был он «Сам», грозный Илюня, хитрый и изворотливый ловкач?
Перед Алексеем сидела измученная жизнью женщина, у которой уже не было слез, и она по привычке терла лиловым кулачком сухую кожу под глазами. Видно, плакать уже не могла, оттого, что слезы выплакала раньше.
— Дети его не хочут брать. Кабы, говорят, тебя одну, дак взяли, а отца не надо. Не любят они его. Без него выросли, пока он там был.
— Мне бы с ним поговорить, — попросил Алексей.
— Не говорит сам-от, — ответила Мария. — Ране орал, да вот язык отказал. А ране все говорил: бабу надо бить да кусать. В старости оскалишься, дак она бояться станет. Вот скалится теперь.
В этих словах проскользнуло что-то мстительное.
За заборкой слышался хрип, Алексей шагнул туда: на топчане, покрытом войлоком, лежал худой долголицый старик, со слезящимися глазами. Алексею показалось, что белесые его глаза полыхнули злобой, но нет, бессмысленный взгляд этих еще больше побелевших глаз, пожалуй, не выражал ничего, кроме равнодушия.
Не верилось, что был этот немощный человек хитрым и сильным.
— А врача-то вызывали? — спросил Алексей.
— Фершалка приезжала, дак говорит, не встанет, рука и нога отнялись. С ложки ведь кормлю. Ты бы, парень, хоть поговорил там, поди бы перевезли нас, — попросила Мария, видимо, забыв, что это Алексей, сын ее товарки Нюры, с которой столько лет она работала на скотном дворе, — чо мы тут вовсе загинем. К людям надо, к людям бы, — и с застарелой обидой повторила: — Говорила ведь ему, дак он: проживем, плевать на всех. А вот и доплевался. Пятеро детей, и ни единому не нужон оказался. В школе из-за него ребят дезентирами звали.