Свечи на ветру
Шрифт:
— А мы о вас сегодня говорили, — радушно встретила его бабушка, порозовев от радости.
— Плохое? — напыжился Дамский и поскреб накрашенными ногтями усы.
— Кто же может говорить о вас плохое? — заверещала старуха. — Весь день я вас расхваливала внуку.
Положим, расхваливала она его не весь день, — бабушка на похвалы день никогда не потратит. На проклятие — такое еще могло случиться. Но ей сегодня во что бы то ни стало надо было подольститься и задобрить Дамского, чтоб он не отказался взять меня в учение. Попасть к такому мастеру,
— Постричь?
— Побрить?
— Спасибо.
— Слышал, сына навестить решили? — сказал Дамский и снял с пиджака упавшую гусиную пушинку.
— Что вы! — замахала руками бабушка. — Мне просто надо кое-кого из родственников повидать, — бойко лгала старуха. — Брат у меня в городе и сестра.
Не было у бабушки ни братьев, ни сестер. Она их придумала, чтобы Дамский, не дай бог, не подумал ничего дурного.
— Раз уж вы едете в город, почему бы и не навестить сына? — поправляя замусоленную бабочку на шее, сказал Дамский. — Мне, например, в принципе нравятся революционеры.
— Кто, кто? — опешила бабушка.
— Ре-во-лю-цио-не-ры!.. Проще говоря, бунтовщики. Правда, у каждого бунта есть один большой недостаток.
Бабушка внимала каждому слову парикмахера, почти окаменев.
— Во время бунта, если он длится долго, населению некогда стричься и бриться. Одни, те, кого бьют и свергают, сидят дома и носа на улицу не высовывают. Другие, те, кто бьет и свергает, думает о чем угодно: о человечестве… о будущем… о новом правительстве, только не о своей наружности.
— Господин Дамский, — очнулась бабушка от боязливого почтения. — Я хотела просить вас о величайшей милости.
— Я, честно говоря, тоже пришел с прошением, — парикмахер вынул из верхнего кармана носовой платок и обмахнулся.
— Тогда просите вы первый, — просияла старуха.
— Нет, вы.
— Нет, вы, — не уступала старуха.
— Как говорят в Париже, даме первенство.
— Господин Дамский, — выпалила бабушка, — не возьмете ли в учение моего внука? Мой Даниил прямо-таки мечтает стать парикмахером.
Прямо-таки мечтаю!
— Прекрасная мечта! — согласился Дамский. — Ну-ка, молодой человек, покажитесь!
Я неохотно подвинулся к парикмахеру.
— Так, так, — осматривая меня с ног до головы, загадочно произнес Дамский. — Руки!
Я поднял руки вверх.
— Нет, нет. Не вверх, а протяните их ко мне, — попросил цирюльник. — Пошевелите, молодой человек, пальцами!
Я протянул и пошевелил.
— Так, так… Пальцы в принципе неплохие… Хотя…
— Хотя? — испуганно повторила бабушка.
— Меня немножко смущает его мизинец. Но с годами, думаю, все образуется.
— Мизинец? — бабушка от испуга даже охрипла.
— Да, да, — процедил Дамский. — В нашем ремесле каждый палец имеет свое назначение… С таким мизинцем можно смело стать президентом… премьер-министром… полицейским… Но парикмахером и вором — никогда.
— Помилуйте, господин Дамский, мой внук и не собирается стать вором.
— Пусть на следующей неделе придет ко мне, я дам ему упражнения для мизинца, — миролюбиво сказал Дамский.
Этого мне только не хватало — упражнения для мизинца! У меня вполне нормальный мизинец. Нечего мучить его какими-то упражнениями. Он у меня, слава богу, и шевелится и гнется. А потом, разве бритву держат мизинцем?
Старуха стояла перед господином Дамским, пришибленная его вниманием, и полной грудью вдыхала струившийся от него аромат одеколона, мыла и достатка. Коченея от обрушившейся на нее удачи, она даже забыла о просьбе Дамского и собралась его проводить, но парикмахер вытащил из внутреннего кармана пиджака, — сколько же у него в пиджаке, черт побери, карманов! — какую-то бумажку, сложил ее вдвое и подал бабушке.
— Вот вам записка.
— Спасибо, — сказала бабушка, принимая бумажку, как задаток.
— Там адрес, — пояснил Дамский.
— Господин Дамский, кто же в местечке не знает, где находится ваша парикмахерская? — затараторила старуха, давясь лестью.
— В записке адрес моего двоюродного брата. Он тоже парикмахер.
— Нет, нет, нет! К другому парикмахеру, пусть он будет и вашим родным братом, я своего внука не отдам! — заартачилась бабушка, и в ее глазах, как в глазах кошки, сверкнули искры мести.
— У моего двоюродного брата вы должны взять для меня бритву. Сам бы поехал, да нельзя, даже на день, закрывать парикмахерскую. Еще, не приведи господь, подумают, будто Дамский на ногах не стоит.
— Вы хотите, чтобы я привезла вам из города от вашего двоюродного брата бритву? — опомнилась бабушка.
— Буду очень признателен, — сказал парикмахер, высморкался в платок для сморкания и спросил: — Муж дома?
— Дома. Где ж ему быть? — тщетно борясь с желанием унизить деда, ответила бабушка. — Не приносите ему больше часов в починку.
— А почему, собственно?
— Он, бедняга, уже не видит и не слышит.
— Хороший парикмахер, если он и ослеп, бреет лучше, чем плохой, но зрячий. У ремесла, позвольте вам заметить, свои глаза и уши, — сочувственно произнес Дамский и направился в другую комнату.
Комната деда была меньше и светлей, чем наша. Из единственного большого окна падал свет на стол, уставленный всякими часами, усыпанный колесиками и винтиками, пружинками и стрелками. Здесь все тикало и копошилось, как летом в лесу. Внутренности часов смахивали на растревоженный муравейник. Муравьи догоняли друг дружку, суматошно и бестолково бегая по крохотному, придавленному дедовским пальцем кругу. В этих муравьях заключалась вся жизнь деда. Он с утра до позднего вечера, а иногда до глубокой ночи разглядывал их в свою лупу, оживлял мертвых, доверял им все сокровенное, волновавшее его старческую душу — жалобы на свою немощность, обиды на бабушку, тоску по чему-то прошедшему, промелькнувшему, как солнечный луч в пасмурную погоду.