Свечи на ветру
Шрифт:
— Домой я все равно не вернусь, — пригрозил кому-то в темноте Пранас. — Наймусь куда-нибудь на работу. Отец в двенадцать лет с фабрики первую получку принес.
— И ты будешь столяром? — почему-то мне не спалось.
— Не, — Пранас зевнул. — Я буду полицейским.
— Ого! — удивился я. — Для полицейского у тебя роста не хватает.
— А я подрасту.
— А зачем тебе быть полицейским?
— Меня тогда никто не арестует. А я смогу! Приеду в местечко и уведу, например, тебя.
— За что?
— Придумаю. Полицейскому
— А меня возьмут?
— Нет, конечно. Ты в полицейские не годишься.
— Почему?
— Сам знаешь.
— Некрещеный?
— Ага.
— А зачем полицейскому быть крещеным? Он должен быть злой.
— Полицейский должен быть злой и крещеный, — заявил Пранас.
— Давай спать, — предложил я.
— Давай.
Летучие мыши, и те притихли.
Я повернулся на бок, уткнулся в дерюгу и заснул.
Мне снилось, будто я стал полицейским. Хожу по местечку в мундире с погонами, с блестящими пуговицами и всех арестовываю. Прихожу к бабушке и надеваю ей на руки наручники.
— За что, Даниил? — спрашивает старуха.
— За гусей. За деда.
Вслед за старухой забираю парикмахера Дамского, потом господина аптекаря, лавочника, его дочь Суламифь и ее урода-жениха. Обыскиваю каждого и сажаю на хлеб и на воду…
Ночью прошёл дождь — летний, щедрый, суматошный. По Мельничной улице текли теплые и шумливые, цвета горохового супа, ручьи, а редкие деревья, умытые, как в праздник, с отяжелевшими от капель листьями возносили свои верхушки к небу, благодаря его за долгожданную щедрость.
Воздух был свеж, и эта свежесть передавалась всему: и мыслям, и крышам, и хлебу.
Мы наспех позавтракали чем бог послал, съели остаток рыбы (Элиазар сдержал слово и отсчитал Пранасу два лита). О гусе бабушка даже не заикнулась. Гусь предназначался моему отцу, а наши желудки, не измученные тюремными харчами, ее не волновали. Да и я сам не притронулся бы к гусю, если бы она даже предложила: отец мне был не менее дорог, чем ей.
После завтрака Элиазар сказал:
— Мне самому сходить к стряпчему или вместе пойдем?
— Вместе пойдем. Если уж платить деньги, то хоть знать, кому платишь.
Самое удивительное в бабушке был не злой язык, не глаза, которые замечали каждый пустяк — другой бы его и взглядом не удостоил, — не руки, надававшие мне уйму затрещин и ощипавшие такую же, если не большую, уйму гусей. А ноги! Только они, казалось, у нее не старели. С раннего утра до позднего вечера, когда язык отдыхал, когда глаза слипались от усталости, а руки покоились, как у мертвеца на тощем животе, ноги куда-то ее носили, торопили, гнали. Одно еще счастье, что бабушка родилась женщиной. Что было бы, если бы она потеряла на войне с германским царем ногу? Птице мало одного крыла, птица с одним крылом — не птица.
— По пути я за бритвой зайду и в аптеку, — возвестила бабушка.
Мы довольно долго шли по городу, пока не добрались до ратуши.
За
Мы с бабушкой стояли внизу и ждали.
Никто шапочнику не открывал.
Элиазар постучал еще громче. Из соседней квартиры высунулся заспанный мужчина с всклокоченными, как куст можжевельника, волосами. Он оглядел Элиазара и рявкнул:
— Ты чего, пархатый, стучишь? Чего людям спать не даешь?
— Я к господину стряпчему, — несмело произнес бабушкин племянник. — Насчет прошения начальнику тюрьмы.
Заспанный мужчина показал Элиазару кулак, и шапочник отпрянул от двери.
— Я приду в другой раз, — миролюбиво сказал Элиазар.
— Ты только посмей, ублюдок.
Он шагнул к бабушкиному племяннику, но не удержался на ногах и покатился по лестнице вниз. Падение его совсем взбесило.
Я увидел, как мужчина с всклокоченными волосами поднялся, замотал головой и вытащил вдруг из-за пояса нож.
— На помощь! — закричал Элиазар.
— Боже мой, боже мой, — запричитала бабушка. — Элиазар!
Она вдруг бросилась к каменному зданию и неистово застучала в окна.
— Помогите! Заберите у него нож, — взмолилась бабушка, когда из каменного здания вышел какой-то жилец. — Не то он его продырявит!
— Не продырявит, — успокоил ее тот и позвал: — Мариёнас!
Мариёнас поднялся на две ступеньки по лестнице и привалился к стене. Он ждал, когда бабушкин племянник спустится вниз, и с какой-то тупой игривостью манил его ножом к себе. Элиазар, обезумев, глядел на длинный нож с тусклой рукояткой и, кажется, дрожал.
— Даниил! — всполошилась бабушка. — Пойди посмотри, нет ли поблизости полицейского.
— Не бойтесь. Он никого не тронет. Я его знаю, — сказал наш спаситель и вдруг громко крикнул: — Мариёнас! Хочешь опохмелиться? У меня есть бутылка водки…
— Убью! — не унимался Мариёнас.
— Сперва опохмелись, а потом уж убивай, — посоветовал наш спаситель.
— Правильно, — пропел вдруг пьяница. — Правильно. Ты, Феликсас, дело говоришь. Эй, ты, пархатый, подожди, пока бутылку разопью, а потом… — Мариёнас провел ножом по шее и грузно зашагал к Феликсасу.
Феликсас подхватил пьяного под руку и потащил к себе.
— Спускайся, Элиазар, — сказала бабушка. — Он ушел.
Но шапочник не двигался. Казалось, он прирос от ужаса к лестнице.
Внизу Элиазар заплакал. Он тер рукавом глаза, не стыдясь своих слез, а они текли безудержно, и мне было больно и стыдно на него смотреть.
— Элиазар!.. При ребенке! — возмутилась бабушка. — Господь бог гневается, когда мужчина плачет. Не смотри на него, Даниил!
Бабушка зря ругала своего племянника. Она, если и видела нож в чужой руке, то только у нашего местечкового резника Самуила, но он же не собирался ее зарезать.