Свет и мракСборник фантастических повестей и рассказов
Шрифт:
Он упал перед нею на колени, он спрятал голову в её руках. Он зарыдал, зарыдал перед этим идеалом, полным самоотверженной любви, а она гладила его серебристые кудри, из её добрых глаз также катились слезы, и одного было ей жаль, одного только, зачем страдал этот человек, зачем поседели так сильно его серебристые кудри.
— Джелла, сказал он, когда, наконец, улегся, стих этот пароксизм плача, когда он высказал все, все что наболело у него в сердце в эти тяжелые дни, — Джелла, мне совестно, стыдно смотреть на тебя… Я ниже, о гораздо ниже тебя…
Она
— Почему же стыдно, Артур!.. Не потому-ли, что сердце твое шире моего, что оно может вместить в себе не только любовь к двум женщинам, но и любовь ко всему человечеству, а мое сердце, оно может любить только то, что дорого тебе, и больше всего тебя, моего доброго, умного, гениального друга… Пройдут года, Артур, страсти улягутся, но останутся после нас наши дела и наши дети. Америка будет вспоминать о тебе, о её поэте и музыканте, и вспомнит обо мне, как о твоей жене… Да разве я не христианка, Артур, разве я не люблю тебя, как самое себя, разве я не чувствую, как тяжелы твои страдания, дорогой мой!..
И слезы сильнее закапали из её глаз; она гладила его серебристые кудри, она ловила его руки и целовала их.
— Артур! — говорила она чрез несколько минут, когда он, закрыв глаза, лежал головой на её коленях, наслаждаясь этим безмятежным покоем, после таких потрясающих чувств. — Артур! поезжай завтра же туда, привези ее сюда. У нас есть, у нас найдутся лишние комнаты. Я с такой радостью встречу ее. Мне кажется, у меня будут не один, а два друга… И так хорошо, легко, свободно потечет жизнь моя; я, наверное, сама помолодею с вами.
Он еще поцеловал, крепко поцеловал её худые, уже постарелые руки и встал, быстро освеженный. Он поцеловал ее долгим поцелуем, поцеловал её глаза; он понял, теперь только понял, сколько человечных, именно человечных чувств было спрятано в этом сердце.
И все-таки он мечтал о ней, о той далекой его симпатической паре; мечтал еще сильнее, потому что теперь, да, теперь не было никаких перегородок между ним и ею; теперь даже одобряла этот союз его Джелла, его святая Джелла. Да, он не мог иначе думать о ней, как о святой.
Он так весело, долго болтал в своей семье. Теперь все ему улыбалось: и эти дети, которые так любили его, и эта жена, нет, не жена, а что-то самое высокое, выше друга, выше всего, всего на свете.
На другой день она уговаривала его уехать с первым поездом, спешить скорей к этой страдающей, к этой чудной девушке.
— Артур, говорила она, — ты не можешь представить, какое сильное страдание, боль сердца, может принести женщине обманутая или неудовлетворенная, подавленная любовь. Если мы имеем, должны иметь сострадание ко всем, то еще более к таким существам, умным, талантливым, необыкновенным, как эта девушка. Поезжай скорее; мне кажется, я буду только тогда покойна, когда ты напишешь, что она счастлива и ты счастлив, мой Артур. О, какое будет это чудное письмо!
Но он все-таки не поехал ни с первым, ни с вторым, ни с четвертым
— Мне надо отдохнуть, Джелла, — говорил он, — отдохнуть подле тебя. Я пошлю письмо.
— Пошли телеграмму.
И он согласился и написал:
«Завтра, в 5 ч. вечера, я буду подле вас. Перегородок нет; их сломал мой добрый ангел-хранитель, моя Джелла».
— О! Джелла, — сказал он, пряча голову на её груди, — мне совестно, стыдно!
— Чего, Артур? Твоей любви, любви к девушке, которая вполне, я надеюсь, вполне заслуживает ее.
— Мне совестно тебя.
Она засмеялась и крепко поцеловала его.
— Ты ребенок, Артур, ты до сих пор ребенок! Разве я не понимаю, не могу оценить то, что влечет тебя туда к ней?.. Представь себе, что я превратилась на время, а может быть и навсегда, в твою сестру. Разве тебе было бы совестно уехать от твоей сестры к твоей невесте?
— О, моя Джелла! — вскричал он, крепко прижимая ее к сердцу, — о моя сестра святая, как глупо устроено сердце людское! сколько в нем неразъяснимых, непроходимых противоречий!
И целый день они были вместе, целый день, почти постоянно, она расспрашивала его о ней и слушала с таким восторгом его восторженные описания.
— Артур, Артур! — говорила она— снова нисходит к тебе новое счастье! И я, я сама буду счастлива этим двойным счастьем… Вы оба будете любить меня, и я вас буду любить, и какие, Артур, чудные, вдохновенные песни; появятся у тебя в этой новой жизни. О! я заранее вижу, что за гениальная вещь выйдет из трудов твоей обновленной жизни. И я, Артур я, — прошептала она, — буду хоть немного виновницей всего этого. Я буду также участницей. Я, бесталанная, отдам от себя в жертву прогрессу все, что имею, мое любящее сердце!..
— Твое широкое сердце, Джелла! — вскричал он чуть не со слезами и, целуя ей руки, он думал: «Как не похоже это сердце на то, другое сердце; как не похожи эти натуры, и кто решит, которая из них выше!».
И, вместо отдыха, он волновался целый день. Сердце дрожало, дрожали холодные руки, голова горела. То его тянуло туда, туда, к этой необыкновенной девушке, к этой волшебнице; то ему хотелось, страстно хотелось остаться здесь, подле этого доброго, самоотверженного существа.
— Артур, — говорила она, — я пошлю за доктором, ты просто пугаешь меня. Ты бледен, худ, твои глаза горят, у тебя жар.
— Это просто волнение, родной мой друг, — говорил он, — завтра, завтра все это уляжется.
Но она не верила, она все-таки послала записку к старому другу их дома и дальнему родственнику, доктору Бёрнту.
Вечером Артингсон начал укладываться. Какой хаос он нашел в своем чемодане! Точно сумасшедший укладывал все вещи: почти все портреты были разбиты. И опять этим чудным ароматом пахнуло на него от всех вещей, и снова образ этой девушки, который постоянно как тень, мелькал у него перед глазами, явился перед ним, как живой. Сердце заныло, грудь заколыхалась.