Свет и мракСборник фантастических повестей и рассказов
Шрифт:
— Сэр, — сказал он, — я не могу быть компетентным судьей, но я читал журнал этой секты или общины, потом… потом я видел странный аппарат, который в комнате, в обыкновенной комнате, не герметически закупоренной, записывает полный приход и расход сил, все химические колебания, все звуковые волны, даже разговоры, даже оттенки чувств.
Мистер Литль еще выше поднял его черные брови, так что они почти касались его седых волос.
— Смею вас уверить, сэр, — сказал он, — что все это сумасбродство, непостижимое сумасбродство. Это люди, не имеющие ничего общего с наукой, не имеющие никакого понятия о науке. Это вполне доказано, доказано и со стороны достопочтенных членов Смитсонианского Института, и со стороны Бостонского общества Естествоиспытателей, и со стороны Физического общества Филадельфии… Это, это безумные фантазеры, которые думают, что с научными истинами можно распоряжаться, как с шахматной игрой и переставлять шашки
Артингсон точно так же приподнял брови, хотя далеко не так высоко, как мистер Литль. Он ничего не мог возразить против авторитетов, выставленных этим ученым и рассудительным мистером; но он не мог помириться с этим бессилием науки. Он видел, с одной стороны свет, беспредельное могущество, целое море поэтических, золотых снов, — а с другой стороны — узкую, щепетильную рассудительность и потемки, глубокие потемки.
— Но, может быть, сэр, — сказал он настойчиво, хватаясь как утопающий за соломинку, может — быть, у них слишком широкие замыслы. Может быть, они чрезвычайно дерзко обобщают данные в их философских стремлениях. Но неужели же в этих стремлениях они не достигнут до соединения, до полного соединения жизни с наукой!
Если бы мистер Литль мог поднять его брови выше лба, он, наверное, бы сделал это, но, за невозможностью совершить этот страстный рефлекс, он только еще сильнее раскрыл свои сверкающие глаза, его щеки покрылись даже румянцем, живым юношеским румянцем. Он даже пристукнул табакеркой по столу.
— Я уважаю вас, сэр! О! Я глубоко уважаю вас, — сказал он, стараясь придать своему голосу искренний и мягкий тон, — но поверьте, что вы увлекаетесь, как увлекаются многие этими сумасбродными бреднями. Жизнь, сэр, есть жизнь, наука есть наука, и горе тому, кто дерзнет смешать дар, божественный дар человеческого духа, с тем, что дают нам скудные, ограниченные чувства и наш бренный рассудок!.. Вы можете не верить моему мнению, справьтесь, в протоколах Смитсонианского Института, Филадельфийского общества преуспеяния наук и искусств, или даже в протоколах Бостонского общества Естествоиспытателей…
Артингсон уехал от мистера Литль еще более смущенный, чем после прочтения статей «Просветителя».
Может быть, он и прав, думал он, — но где же истина, где же свет, или действительно мы должны бродить в вечных потьмах?
Он заехал и к мистеру Пепчинсу, к этому добродушному, кроткому старичку, который встретил его с такой сияющей улыбкой, чуть не со слезами на его маленьких, добреньких глазках.
— Сэр! — спросил его Артингсон, — не слыхали ли вы об этой странной секте «Просвещенных?»
Сияющая улыбка мистера Пепчинса превратилась в грустную.
— О, да, да, сэр! — вскричал он, — я знаю эту секту, но я никого не осуждаю. Мы все грешны, сэр, мы все ходим во тьме наших заблуждений, но мы верим, сэр, о, мы глубоко верим, по вашему собственному выражению» что:
«Настанет день оный… и люди прозреют, Поймут, где спасение и правда, и сила!..»Артингсон уехал от мистера Пепчинса еще более смущенный.
— Что это, — думал он. — обскурантизм, глубокое невежество или в их словах истина, а там — тьма, глубокая тьма заблужденья!
Он заехал, наконец, и к мисс Драйлинг, он не мог не заехать, он ехал мимо — он должен был заехать, хотя бы для того, чтобы узнать, что делает его дорогой друг, мисс Драйлинг и не оставило ли каких-нибудь последствий это вчерашнее расстройство, это внезапное расстройство.
Он нашел мисс Драйлинг грустной, озабоченной, а мисс Дженн при его входе тотчас же выбежала вон. Он мог судить о её недавнем присутствии только по быстро опустившейся портьере и по тонкому ароматному запаху, еще наполнявшему всю атмосферу около того кресла, на котором она сидела.
— О, мой друг! — вскричала мисс Драйлинг, приподнимаясь с дивана и, схватив в свои маленькия ручки его руку, усадила его на то самое кресло, на котором еще не рассеялась теплота этого благоухающего и странного существа — я хочу просто допрашивать вас, как друга, и вы, вы, надеюсь, будете снисходительны к этому допросу, и я уверена, я убеждена, что вы будете со мной искренни, как были всегда с вашим любящим и верным другом. Скажите мне, сэр Артингсон, что произошло вчера между вами и моей Дженн?.. О! не думайте, чтобы я что-нибудь подозревала недостойное вас, моего друга. О! сэр, я знаю, я хорошо знаю вашу честную натуру, ваш возвышенный характер!.. Я только недоумеваю не могу объяснить того, что делается с моей бедной Дженн со вчерашнего вечера…
— Что же с нею делается, мисс Драйлинг?.. О, я так люблю все, что дорого вам!..
— Она, она просто больна, дорогой мой, и теперь, более чем, когда либо, я боюсь за её бедный рассудок. Она бредила всю ночь, мечется, стонет, плачет, тоскует и я не могу узнать причину, добиться от неё ответа, что с ней?!. Она только повторяет: «я ничего не знаю, ничего, дорогая мэм, только сердце у меня бьется, трепещет, мне тяжело, о! как мне тяжело… куда-то влечет меня, я чувствую, что я в какой-то пустыне и мне недостает… чего я сама не знаю!..» и она при этом утешала меня: «это все уляжется, утихнет, пройдет!..» И сегодня, дорогой мой, она совсем больна; она такая грустная, рассеянная, такая убитая, да именно убитая. Мы принялись с нею перечитывать ваши творения. О! вы знаете, как я люблю их, и притом она сама предложила, сама принесла книгу (И Артингсон действительно видел, что перед ним лежал на столе томик: Works of Artur Arktingson). Мы остановились с ней на этом поэтическом чудном, милом создании, помните? — И она взяла книгу и прочла:
«Май, праздник жизни, сиянье, Счастье любви и цветов аромат!.. Что же ты, сердце, ноешь, тоскуешь? О чем же ты плачешь, к чему ты стремишься? Словно тебя волны жизни качают, Как бурное море, средь ночи без звезд, Утлый челнок без руля и ветрила!»— И на этом месте, она разрыдалась, разрыдалась истерически, и потом вдруг вздрогнула, прошептала побледнев: «он пришел, мэм, он здесь!..», бросила книгу и выбежала вон… Что это такое, Артингсон, друг мой, друг мой, что это такое? Мне кажется, я сама начинаю сходить с ума! — и она крепко прижала к её пылавшей голове платок, напитанный какою-то освежающею и пахучею жидкостью.
— Мисс Драйлинг, — сказал Артингсон глухим и слегка дрожащим голосом, быстро перевертывая шляпу в руках — у меня просто ноет сердце. Я рад бы чем-нибудь помочь вам, но что я могу сделать, что могу объяснить. Сцена, которая так сильно взволновала и меня, и ее, была, мне кажется, просто роковым, каким-то необъяснимым случаем. Я любовался, просто любовался, на мисс Джени, я думаю, тут нечего нет… вы не найдете тут ничего предосудительного… Красота мисс Джени… мое семейное положение, наконец, мои лета… все это, казалось мне, извиняло… может извинить меня перед целым светом и в моих собственных глазах. Увлеченный этой красотой, так сказать, отуманенный, я имел дерзость спросить довольно резко мисс Джени, может ли она записать на её аппарате, на её удивительном аппарате, чувство любви, может ли она измерить его?.. Она вдруг смутилась, застыдилась. Она была так хороша в этом смущеньи, что я сам был невольно смущен… Вот все, что случилось вчера до вашего прихода. Остальное вы знаете… — Все это, мисс Драйлинг, — начал Артингсон еще более глухим и дрожащим голосом, — все это действительно роковое. Неужели мисс Джени до сих пор никого не любила, о! разумеется, кроме вас; но эта любовь… эта любовь не может заменить все в её чувствах… Я с ужасом сознаю, — говорил Артингсон и голос его почти прерывался, — я с ужасом сознаю, что мое появление в вашем доме назад тому двадцать лет было роковым для вас, для вашего сердца, мой дорогой друг!.. О! простите мне это воспоминание, это неизгладимое воспоминание!.. А теперь… теперь… кто знает, не играет ли снова судьба на тех же струнах, но только в другой, молодой жизни?.. Ведь любовь может вспыхнуть вдруг, по капризу необъяснимого чувства, по призыву сердца и чем, дольше было сдержано это сильное страстное чувство, тем сильнее, необузданнее оно вспыхивает — притом самый темперамент, отношения скрытой симпатии… (Мистер Артингсон невольно увлёкся «просветителем», он начал говорить, как будто сам принадлежал к этой секте «просвещенных»)… Во всяком случае, — сказал он вдруг, остановив это невольное увлечение — во всяком случае, я должен скорее оставить ваш дом, проститься с вами… О! мог ли я думать, мог ли я воображать, мог ли представить себе, что какой-нибудь простой, незначительный случай, какое-нибудь странное совпадение обстоятельств причинит столько горя сердцу моего дорогого, сильно любимого друга! — и голос его совсем задрожал и оборвался, на глазах появились слезы. — Мы все ходим впотьмах, впотьмах, дорогой мой друг, — говорил он, быстро встав с кресла и как-то судорожно застегивая, дрожавшими руками его черный сюртук…