Свет мира
Шрифт:
— Ну, это уж слишком! — заявила его приемная мать. — Господи, спаси и помилуй! Что за чертовщину прячет он у себя под рубашкой? Поди сюда, Магнина, полюбуйся.
Мальчик стоял перед ними совсем голый и в ужасе смотрел, как они внимательно разглядывают его книгу.
— Кто тебе дал эту книгу?
— Я на… нашел ее.
— Ах, вон оно что! Мало того, что ты таскаешь на себе книгу, оказывается, ты еще и украл ее! Магнина, брось сейчас же эту чертовщину в огонь!
Он расплакался. Это было первое горе, которое он запомнил. Он знал, что так горько он не плакал ни разу с того зимнего дня, когда, прежде чем он начал что-либо понимать, мать засунула его в мешок и отослала к чужим людям. Он так и не узнал, о чем была его книга, но это было неважно; важно было то, что книга была его тайной, мечтой и отрадой. Одним словом, это была его книга. Он плакал так, как плачут только дети, несправедливо обиженные теми, кто сильнее их; нет ничего на свете горше этих слез. Вот что случилось с его книгой: ее отняли у него и сожгли. В тот первый день лета он остался голый и без книги.
Глава
У других детей были отцы и матери, которых они почитали, им жилось хорошо, и они уже давно жили в этих краях, а он часто сердился на своих отца и мать и в глубине души презирал их. Мать прижила вне брака другого ребенка, отец бросил мать, и оба они бросили мальчика, единственным утешением которого было то, что у него есть отец на небесах. Но ведь куда лучше было бы иметь отца на земле.
Всю зиму до самой весны в доме читали про его небесного отца: вечерами в будни — по молитвеннику, в воскресные дни — по сборнику проповедей. Его приемная мать напускала на себя торжественный, неприступный вид и читала вслух, она растягивала слова так, что перед каждой паузой они звучали, словно ослабевшие струны, это напоминало песню, переходившую время от времени в плач, песня тянулась, пока не кончалась молитва. Все это не имело ничего общего с повседневной жизнью, и казалось, что никто тут на хуторе, кроме О. Каурасона Льоусвикинга, Бога не любит и не ждет от него ничего хорошего. Братья во время чтения валялись на постели, пиная друг друга ногами и чертыхаясь сквозь зубы, потому что каждому казалось, что другой ему мешает. Женщины сидели, тупо уставившись в пространство, как будто такие разглагольствования о Боге не имели к ним никакого отношения. С возрастом у приемной матери начали слабеть глаза, и маленькому Оули не было еще и десяти лет, когда его заставили читать молитвы по малым праздникам. «Что за чушь мелет этот ублюдок?» — ворчали братья во время назидательного чтения, словно он отвечал за то, что было написано в сборнике проповедей. Правда, он не умел растягивать слова, как его приемная мать, и не мог придавать лицу такое же каменное выражение. Но зато он понимал Бога, он один-единственный на всем хуторе понимал Бога, и хотя эти назидательные проповеди были скучны, а молитвенник и того хуже, это не имело никакого значения, потому что О. Каурасон Льоусвикинг обрел Бога не в назидательных проповедях и не в молитвах, не в книге и не в учении, но совсем иным, чудеснейшим образом.
Ему не было еще и девяти лет, когда он испытал свое первое духовное потрясение.
Весна. Быть может, он стоит на берегу залива или на мысу к западу от залива, где возвышается холм, покрытый зелеными кочками, а может, приближается пора сенокоса и он забрался на гору и смотрит на утопающий в траве луг. И вдруг ему чудится, что он видит перед собой лик Божий. Он чувствует, что Бог явился ему в природе, в невыразимых звуках, и это звуки божественного откровения. Не успевает он опомниться, как его дрожащий голос сливается с этими могучими ликующими звуками. Душа его выплескивается из тела, словно молоко из миски, ей хочется влиться в безбрежный океан какой-то высшей жизни, недоступной словам и неподвластной разуму, тело его пронизывает поток струящегося невыразимо яркого света; задыхаясь, он ощущает свое ничтожество среди этих бесконечно ликующих звуков и света; все его сознание превращается в страстное, до слез, желание полностью раствориться во Всевышнем и не быть больше самим собой. Он долго лежит на траве и плачет горячо и искренне блаженными слезами, взволнованный чем-то, чему нет имени.
— Боже, Боже, Боже, — шепчет он, дрожа от любви и восторга, целуя землю и зарываясь пальцами в траву. Чувство блаженства не покидает его и тогда, когда он приходит в себя, он все еще лежит, объятый тихим восторгом, и ему кажется, что больше никакая тень не сможет омрачить его жизнь: невзгоды — ничто, зло — бессильно, все — прекрасно. Он познал Единственное. Небесный отец прижал его к своему сердцу здесь, на севере, на берегу самого дальнего северного моря.
Никто на хуторе и не подозревал, что мальчик общался непосредственно с Богом, да никто все равно и не понял бы этого. Все обитатели хутора, как и раньше, внимали слову Божьему, прочитанному по книге. Он один знал, что этим людям ни за что не понять Бога, хоть бы они тысячу лет слушали слово Божье, да и Богу никогда не пришло бы в голову прижать их к своему сердцу. Мальчик читал проповеди, а они глазели по сторонам, почесывались, клевали носом и знать не знали, что ему известно о Боге гораздо больше, чем им.
На хуторе вошло в обычай взваливать на мальчика больше работы, чем он мог выполнить. Зимой, когда ему пошел одиннадцатый год, его заставили таскать воду для кухни и для скотного двора. Он был мал ростом, слаб и бледен, с большими голубыми глазами и рыжими волосами. Ему редко случалось поесть досыта, а красть из кладовки, как служанка Яна, у него не хватало смелости. Она-то могла себе это позволить, ведь у нее рядом была мать, к тому же Яна уже начала строить глазки сразу обоим братьям. О. Каурасон Льоусвикинг был сама честность, ибо у него не было никого, кто мог бы за него заступиться. Часто он получал свои жалкие крохи только после того, как все остальные уже поели и вышли из-за стола, и все потому, что он был один-одинешенек на всем белом свете, а ведь каждый, кто был ребенком, знает, как трудно ждать, пока другие кончат есть, да еще не имея права сказать хоть словечко; а он не имел права ничего говорить, потому что заступиться за него было некому. Иногда, впрочем, хозяйская дочка Магнина отдавала ему свои объедки, если за столом уже никого не было, и случалось даже, что в ее миске попадались хорошие куски, но съедать их ему приходилось тайком и второпях. А вообще-то хозяева хутора частенько жевали что-нибудь украдкой, помимо того, что ели за общим столом.
Мальчик таскает воду, он устает уже после первых двух ведер, но это только начало. Он носит и носит. Он должен наполнить водой две бочки, а сколько еще ведер надо принести для овец! Вскоре его начинает шатать, руки и колени дрожат от напряжения. Хуже всего бывает в непогоду. Ветер рвет ведра из рук мальчика, того и гляди поднимет на воздух вместе с его ношей. Но его не поднимает на воздух. Он ставит ведра на землю и ждет, когда утихнет порыв ветра. Окоченевшими, занемевшими от врезающихся дужек пальцами он пытается покрепче завязать под подбородком свою зеленую шляпу. Он молит Бога послать ему силы, но Богу, видно, не до него. Вперед, вперед, остается сходить всего двадцать раз. Вода выплескивается из ведер и обливает ему ноги до самых колен, он насквозь мокрый, а на дворе мороз. Поскользнувшись, он падает, и ведра опрокидываются. Вода течет под ним, он весь в воде. Он начинает плакать, но плачет он только про себя, ведь никому нет дела до того, что с ним случилось; ему кажется, что мир мстит ему за что-то, в чем он вовсе и не виноват, может быть, за то, что его мать прижила внебрачного ребенка, или за то, что отец бросил мать. И тут же в проходе между домом и хлевом показывается один из братьев и кричит: «Ты что там, заснул, что ли?» Он поднимается, мокрый до нитки, и поправляет шляпу, которая во время падения съехала набок. И так каждый день, каждый день работа не по силам. Утром он просыпается со страхом в груди и с комком в горле; милостивые, божественные объятия сна уже выпустили его, его ждет новый день с новыми ведрами, непогодой, голодом, холодом, изнеможением, понуканием, бранью, пинками, подзатыльниками, розгами. Вся его жизнь была непрерывным испытанием, совсем как в сказках, где люди борются с великанами, драконами и нечистой силой.
Бывало, что на него снисходило мгновенное озарение, словно он неожиданно открывал смысл бытия: ведь у него есть мать! Тогда у него перехватывало дыхание и начинала кружиться голова. Он готов был бросить все, что держал в ту минуту в руках, и бежать, бежать через горы и пустоши, через фьорды и долины, через города и поселки, лишь бы найти ее. Но он был точно связан по рукам и ногам. Ему оставалось довольствоваться лишь тем, что он может положить голову на грудь Господу Богу. Да еще-тем, что Магнина время от времени, когда он меньше всего ожидал этого, подсовывала ему кусочек пирога, намазанный маслом. Изредка, когда он, выбиваясь из сил, работал во дворе, а она сидела на чердаке в теплой комнате, такая толстая и уютная, его охватывало нестерпимое желание прибежать туда, броситься к ней на грудь и заплакать. Но стоило ему остаться наверху с ней наедине, как это желание исчезало. Он начинал сомневаться в том, что у нее, как у всех людей, есть грудь, у Магнины вообще не было ни, тела, ни отдельных частей тела, все занимало одно громадное брюхо. И от нее противно пахло. Она была как крепостной вал. Он смотрел на нее и думал: «Неужели где-то там, глубоко-глубоко внутри, прячется душа?»
С началом путины оба брата вместе или поодиночке уплывали в соседний рыбачий поселок и оставались там надолго. Когда они жили на хуторе, между ними всегда шла война, они вечно ссорились, каждому хотелось, чтобы хозяином хутора считали именно его. Никто не мог разобрать, кто на хуторе хозяин, работники приходили и уходили, одни работали в сенокос, другие — весной, и никто не понимал, который из братьев хозяин этого хутора. Юсту казалось, что Йоунасу, старшему, не хватает ума, чтобы управлять хутором, Наси же говорил, что Юст еще слишком молод, чтобы здесь хозяйничать. Каждый считал своим долгом отменить распоряжение другого. На людях у них редко доходило до серьезных драк, но они постоянно грозили друг другу и бросали друг на друга косые взгляды, христианской братской любви на хуторе явно не хватало. Сама хозяйка, когда ее спрашивали, отвечала уклончиво: хутор остался ей в наследство неделимым. Работники часто уходили от них раньше положенного срока. Одна только вдова Каритас и ее дочь умели ладить с хозяевами.
В ту зиму, когда мальчику шел одиннадцатый год, ему случилось однажды утром загонять лошадей. Вдруг откуда-то выскочила собака и вцепилась одной лошади в заднюю ногу, лошадь вздрогнула и брыкнулась, мальчик стоял слишком близко, и лошадь угодила копытом прямо ему в голову, в лоб, чуть повыше виска, удар был так силен, что мальчик потерял сознание. Кто-то с соседнего хутора шел мимо и, найдя мальчика без чувств на льду, решил, что он умер, и отнес его домой. К сожалению, он не умер и очнулся. Но ему было очень плохо, он ничего не помнил, мысли его путались, голова раскалывалась от боли, он не мог есть и чувствовал страшную слабость во всем теле. Он долго лежал в постели, и никто на него за это не злился. Целую неделю братья ни разу не послали его к черту, а приемная мать один раз даже назвала его «мой бедненький мальчик». Магнина же принесла ему оладьи с маслом и, словно это было в порядке вещей, села у его постели и начала читать вслух книгу, которую где-то раздобыла; это были стихи, он их не понял, но это было и неважно, гораздо важнее было то, что он понял, что за человек эта толстая нескладная девушка.
Скоро, однако, все пошло своим чередом, и люди, не стесняясь, выкладывали вслух все, что они думают об этом ублюдке, который валяется в постели, воображая, будто болен, тогда как другие должны на него работать. Хозяйка хутора Камарилла написала его отцу в дальний поселок и потребовала повысить плату за содержание сына. Мальчику пришлось встать и снова таскать воду. Часто у него невыносимо болела голова, но никто больше и слушать не желал о каких-то там болезнях: приближалась весна, дел было по горло, надо было чистить коровник, таскать навоз и разбрасывать его на грядках. У мальчика не было ни минуты для общения с Богом.