Свет мира
Шрифт:
— Помню, ты как-то сказал, что больше всего в Свидинсвике ты боишься мальчишек на дороге, — сказал Эрдн. — Может, тебе будет неприятно меня слушать. Ведь я-то и есть мальчишка с дороги. Я тот ребенок, который вырос в придорожных канавах и на заборах, ребенок, которого обокрали прежде, чем он успел родиться, ребенок, ставший для семьи еще одним несчастьем в добавление ко всем прочим, еще одной горстью навоза к куче, на которой кукарекают петухи. Но это не значит, что ты можешь говорить со мной так, словно никто до тебя не понимал, что необходим мир более прекрасный, чем тот, в котором мы живем. Я не хуже тебя знаю, что такое красота и что такое дух, хотя ты и сам Льоусвикинг и твое имя происходит
Красота — это земля, это трава на земле. Дух — это светлые небеса над нашей головой, воздух с белыми летними облаками, которые то набегают друг на друга, то снова расходятся. Если бы в мире царила справедливость, у меня было бы только одно желание — лежать в траве на спине под этими светлыми небесами и смотреть на облака. Но тот, кто считает, что красота есть нечто, чем он имеет право наслаждаться в одиночку, покинув остальных людей на произвол судьбы и закрыв глаза на человеческую жизнь, частью которой он сам является, тот не может быть другом красоты. Он кончил тем, что станет либо скальдом Пьетура Три Лошади, либо его управляющим. Тот, кто всю жизнь, изо дня в день, до последнего вздоха не сражается против носителей зла, против всего самого мерзкого, воплощенного в людях, которые управляют свидинсвикским хозяйством, тот кощунствует, произнося слово «красота».
Два молодых скальда сидят в траве летним днем и беседуют о жизни. Наступает долгое молчание. Эрдн Ульвар смотрит вдаль глазами, которые видят непостижимо далеко, уголки рта у него опущены, на лице — выражение неутолимого страдания. Льоусвикинг сидит, вытянув ноги, он занят в основном тем, что рвет траву, пытаясь вырвать ее с корнем, пальцы у него в земле. Но вот он перестает рвать траву, поворачивается к другу, поднимает на него чистые синие глаза и говорит, горя надеждой, по-детски искренне:
— Как много надо мужества, чтобы быть человеком. Эрдн, как ты думаешь, хватит ли у меня для этого мужества?
— У тебя будет время поразмыслить об этом осенью, когда я уеду, — отвечает его друг.
Глава семнадцатая
В один прекрасный день Эрдн Ульвар уехал.
Он взошел на пароход и в трюме поплыл на юг, в столицу: мать со слезами попрощалась с ним на пристани, подобно всем матерям, провожающим сыновей в дальний путь.
— Береги себя, сынок, и завязывай шею шарфом!
Отец Эрдна предсказывал хорошую погоду.
Но когда пароход отчалил, Оулавюр Каурасон вдруг заметил, что холодно и промозгло — тяжелые свинцовые тучи, неспокойное море, глухое безмолвие. Осень, на лугах стаями собираются ржанки. Он стоит один на пристани и растерянно смотрит вслед пароходу, который становится все меньше и меньше, вот пароход уже далеко, в самом устье фьорда. Друг уехал, и скальд не знал, что ему теперь делать. Что делать? Начался дождь, первые капли, словно в ярости, ринулись с потемневших небес. Юноша пошел домой, в свой замок, и по привычке влез через подвальное окно. Комнатное окно, в котором были выбиты стекла, он затянул старым мешком, чтобы дождь не попадал внутрь. Редко скальд встречал свою возлюбленную с более искренней радостью и благодарностью, чем в этот вечер.
Как далека первая половая близость от первой любви, между ними такая же разница, как между первыми лучами солнца и ясным полднем. Мечта юности — это отблеск ночной зари, пылающий на горной вершине, когда утро и вечер, день и ночь слились воедино и превратились в ничто. С первой половой близостью фантазия влюбленного покидает мир поэзии, она больше не бесплотна, не половинчата. Встреча двух любящих превращает самую сущность поэзии
— О Господи Иисусе, впрочем, Иисус тут ни при чем, мы сами должны взяться за ум, — сказала она.
Он, вздрогнув, пробуждается от забытья, поднимает голову со своего драгоценного ложа и говорит:
— Да, наверное, дальше всего от действительности сама действительность, ставшая совершенной.
— Что? — удивилась она. — Действительность? Я не понимаю, о чем ты говоришь.
— Я тоже, — сказал он.
— Ты великий скальд, — сказала она. — Если бы ты знал, как я мечтала пойти вместе с тобой на кладбищенский бал.
— Я тоже, — сказал он.
— Я обещала научить тебя танцевать, — сказала она.
— Давай начнем учиться сегодня ночью, — предложил он. — Я буду танцевать лучше всех.
— Тебе совсем не обязательно танцевать лучше всех, — сказала она. — Хочешь знать почему? Потому что ни у одного из парней нет таких глубоких синих глаз, как у моего, и таких золотых волос, и таких маленьких рук. И ни одна, ни одна пара на кладбищенском балу не будет такой счастливой, как я с моим парнем.
Она снова запела ту песенку, которую пела в первый день их знакомства.
— Одни покупают себе туфли в Адальфьорде, — сказала она, — другие заказывают в столице. Третьи достают еще как-нибудь.
— Я думаю, что и ты тоже раздобудешь себе новые туфли, — сказал он.
Она долго молчала, он слышал лишь шум частого осеннего дождя.
— Нет, — сказала она наконец, — не будет у меня новых туфель.
— Почему?
— И я не пойду осенью на кладбищенский бал.
— Почему?
— Я беременна.
Скальд приподнялся на локте. Он смотрел на нее долго, а она лежала перед ним, юная, любящая, белая в светлых летних сумерках. Он не знал, радоваться ему этой новости или огорчаться, в глубине души он чувствовал даже некоторую гордость — как-никак, а к осеннему сгону овец ему исполнится всего восемнадцать лет, не многие в этом возрасте уже ждут ребенка. Он наклонился и поцеловал ее. Она сказала:
— Честное слово, клянусь жизнью, я правда беременна, Господи, какая я дура, ха-ха-ха!
— Осенью я издам в Адальфьорде книгу своих стихов и стану знаменитым скальдом, — сказал он. — Тогда посмотрим, будешь ли ты раскаиваться.
— Я ни в чем не раскаиваюсь, — ответила она. — Только мне интересно, что ты скажешь старосте?
— А какое отношение к этому имеет староста?
— Да мы же с тобой оба состоим на попечении прихода. Он убьет нас.
— А что, он уже знает об этом?