«Свет ты наш, Верховина…»
Шрифт:
Только теперь Волошин и стоявший у дверей Дулович заметили в кабинете Новака. Тот сидел в затемненном углу комнаты, сцепив на груди длинные сухие пальцы.
— Предатель! — бросил ему Волошин. — Мне давно говорили, что вы продались венграм, что для ваших эмиссаров не существует границы.
— Вы несправедливы ко мне, — спокойно перебил Волошина Новак. — Мы все дети одного бога и служим ему одному.
— Что же теперь? — ни на кого не глядя, потирая седую, стриженную ежиком голову, спросил Волошин.
— Уезжайте, — сказал
— Куда?
Ну, хотя бы в Румынию, это ближе всего. Но прежде чем уехать, постарайтесь, чтобы ваши люди не делали глупостей. Им еще может взбрести в голову оказать сопротивление войскам регента. Учтите, что каждый выстрел в солдата регента — это выстрел в солдата фюрера.
Запись об этом разговоре явилась последней в тетради Дуловича. Волошинская «держава» бесславно окончила свое позорное существование.
Новак не бежал с Волошиным. Он встретил хортиевцев в Хусте и был арестован ими по его же собственной просьбе. Через месяц Новака освободили. Он возвратился в Ужгород и снова принял хотя и скромную, но очень для него удобную должность приходского священника, продолжая руководить своими людьми, помогавшими оккупантам «наводить порядок».
51
Вот когда наконец наступило для Матлаха его желанное время.
Несмотря на все свои симпатии к волошинцам, этот верховинский волк вел себя по отношению к ним несколько странно. Он как бы залег в стороне, говоря своим поведением: «Не обращайте на меня внимания, хлопцы, делайте себе ваше дело, а я вот полежу и присмотрюсь, как все у вас получается и стоит ли мне окончательно связаться с вами».
В Хуст Матлах приезжал редко. Разговоров о политике избегал, а если и приходилось что услышать, так своего мнения не высказывал.
— Я человек хворый, — отвечал он на упреки своих бывших политических друзей, — а на моих плечах хозяйство, заботы…
Все это было, конечно, сплошным притворством. Чем больше Матлах присматривался и принюхивался, тем сильнее становилось его убеждение в недолговечности волошинского режима, а раз так, то и нечего ему, Матлаху, вить с ними одну веревочку.
Когда Матлах узнал, что его имя значится в списках кандидатов в депутаты сейма, он слег. Приехавшие из Хуста в Студеницу доверенные, чтобы получить согласие Матлаха баллотироваться, очутились у постели умирающего. В комнате пахло лекарствами, а в углу наготове, в полном облачении, ожидая последней минуты, сидел старик священник.
Огорченные доверенные быстро убрались восвояси, выразив безутешной Матлачихе свою надежду все же увидеть пана Матлаха выздоровевшим, а к тому еще и депутатом высокого сейма.
Но «агония» Матлаха затянулась. Она длилась ровно столько, сколько понадобилось, чтобы его фамилия в конце концов была вычеркнута из списка и заменена другой.
Хусту не суждено было увидеть Матлаха в роли депутата сейма, но зато он увидел его в составе депутации, посланной «благодарным населением» встречать войска
Недюжинной силы наймак катил впереди себя по городской площади коляску. В коляске сидел Матлах, держа на вытянутых руках поднос с хлебом-солью от хозяев Верховины.
— Я ценю вашу преданность святой Стефановой короне, — сказал, принимая хлеб-соль, хортиевский офицер. — Мы пришли на ее древнюю землю, чтобы положить конец игу чехов и коммунистов… А теперь, прошу вас, разойтись, господа.
После этой короткой церемонии Матлах приказал везти себя на телеграф. Там он продиктовал благодарственную телеграмму регенту Венгрии Хорти и, отправив ее, укатил в Студеницу.
— Слава богови, — сказал он домашним, — услышана моя молитва, хозяин пришел! Теперь уж мне поперек дороги быдло не встанет!
Со свойственной ему бешеной энергией Матлах занялся осуществлением своих планов.
Прежде всего он согнал всех «должников» с земли. Вздумавшего сопротивляться Дмитра Соляка жандармы запороли до смерти перед корчмой в Студенице.
Матлах носился на своей запряженной парой сытых коней бричке из села в село, из округа в округ, скупая у оккупантов за бесценок отнятые у селян землю, скот, не брезгуя даже полуразвалившимися хатами. Так была им куплена в Студенице реквизированная оккупантами хата Горули.
Болью отозвалось мое сердце на это известие. Хата, в которой начал учить меня грамоте Горуля, где все в моей памяти было связано с ним и Гафией, верховинская хата, ставшая мне отчим домом, одно воспоминание о которой грело и обнадеживало меня в самые тяжелые дни жизни, принадлежала теперь Матлаху, и я был бессилен что-либо изменить в этом.
В пасхальный день, когда люди после церковной службы возвращались домой, к хате Горули подъехала подвода, нагруженная соломой. Вслед за подводой подкатил и сам Матлах.
— Ну, чего стали? — крикнул он своим работникам. — Заноси и обкладывай!
Работники кинулись выполнять приказание хозяина. Забирая охапками солому с воза, они таскали ее в хату и обкладывали ею стены снаружи.
Увидев все это, к Горулиной хате стали сходиться люди. Ничего еще не понимая, но предчувствуя недоброе, они угрюмо следили за возней матлаховских наймаков.
— Петре, ты что надумал? — обратился к Матлаху дед Грицан.
— А вам что, деду? — ответил Матлах. — Хата моя, что хочу, то и делаю.
— Нет, не твоя, — помотал головой старик. — Ты ее хоть и купил, а она не твоя. Горулина хата.
— Горулина? — зло скривился Матлах. — Где тот Горуля?
— А как придет, что ты тогда ему скажешь, Петре?
— Гей, хлопцы, дайте мне соломы! — крикнул Матлах.
Подбежал один из работников и подал хозяину пук соломы.
Матлах, тяжело дыша, с остервенением скрутил солому в жгут, поджег его и вместе с коробком спичек швырнул горящий факел в открытую дверь хаты.
Повалил дым, а за ним языки пламени лизнули сухие стены.