«Свет ты наш, Верховина…»
Шрифт:
— Нет, — повторяю я с решимостью. — Нет. Делайте со мной что хотите. Я поступил справедливо, пане директор.
Мячик вскакивает с кресла.
— Вы еще смеете дерзить! — кричит он. — Ступайте!.. Ступайте вон! — И отворачивается к окну.
—
Занятия окончились. В гимназии пустынно, только служители вытирают мокрыми тряпками исписанные мелом классные доски.
За углом меня ждет Василь Чонка, мой одноклассник и товарищ. Мы сидим с ним за одной партой, и у нас нет друг от друга тайн. Чонка слывет одним из способнейших учеников гимназии. У него неудержимая фантазия и одна страсть — море.
Чонка бросается мне навстречу:
— Ну как, Иванку?
— Худо.
— Исключат?
Я молчу.
Конец сентября, а день теплый и такой погожий, будто до осени еще очень далеко.
Мы идем с Чонкой по тенистой Вокзальной улице к железной дороге. Там, на окраине Мукачева, моя квартира: койка в темном чулане, из которого никогда не выветривается запах прокисшего вина. За квартиру я не плачу ничего, но ежедневно занимаюсь с сыном хозяйки, помогая ему готовить уроки. Он старше меня на два года, туп, ленив, нечист на руку и учится в четвертом классе гражданской школы. Хозяйка, пани Елена, вдова, содержит винный погребок. Кроме того, эта тощая молодящаяся женщина, скупая и хитрая, принимает гостей, или, как она их называет, клиентов. Я бы рад бежать отсюда куда глаза глядят — но куда? Где ждет меня бесплатный угол? А для того, у кого часто не хватает нескольких геллеров [23] на обед, это много значит.
23
Геллер — мелкая разменная монета.
Вокзальная улица длинна. Чонка плетется рядом со мной опечаленный и задумчивый.
— Что же все-таки сказал тебе Мячик?
— Спросил, раскаиваюсь ли я в своем поступке.
— А ты ему ответил «нет»?
— Так.
— А если бы ты сказал «да», тогда бы все обошлось. Тогда…
— Замолчи! — обрываю я товарища.
Он смолкает, но ненадолго.
— Что же теперь?
— Я и сам ничего не решил.
Чонка отбрасывает с пути несколько опавших желтых листьев, затем останавливается и шепчет:
— Знаешь что, Иванку, — убежим!..
— Куда?
— В Россию.
— В Россию?
На мгновение и я поддаюсь этому порыву.
— Далеко, — вздыхаю я. — Это очень далеко.
— Далеко, — соглашается Чонка. — А там, Иванку, тринадцать морей и два океана…
Мы расстаемся у вокзала. Я чувствую, как хочется Чонке чем-либо утешить меня, найти какой-то выход, но нет у него слов и придумать он ничего не в состоянии.
Прощаемся молча. Чонка возвращается в город, он живет возле гимназии. А я бреду домой. Напряжение последних двух дней сказывается только сейчас. Я начинаю ощущать усталость и разбитость во всем теле. Хочется остаться одному, лечь на койку и ни о чем не думать. Это даже хорошо, что в моем чуланчике совсем темно.
У калитки меня встречает хозяйка. Тощая, как жердь, с нарумяненным лицом, она загораживает проход. Я останавливаюсь и жду, что пани Елена посторонится, но она и не думает сдвинуться с места. В ее зеленых нагловатых глазах испуг.
— Я
Доказывать этой женщине мою правоту и бесполезно и противно.
— Ступайте к черту со своим Петриком и своей репутацией!
Пани Елена глотает воздух, пятится и захлопывает калитку, а спустя две-три минуты через забор летит моя тайстра с запиханными в нее пожитками и книгами.
За железной дорогой старый, заброшенный фруктовый сад. Стоит посреди сада скрытая в зарослях полуразвалившаяся сторожка. Это — облюбованное мною и Чонкой место. В погожие дни весны и осени приходим мы сюда учить уроки, а то и просто помечтать, лежа на ворохе скошенной нами самими травы. Здесь укромно, тихо, немного таинственно и что-то напоминает мне родную Студеницу.
В сторожку прихожу я и теперь, волоча тайстру, валюсь на ворох сена и лежу неподвижно, прикрыв глаза… Воспоминания одно за другим проносятся передо мной.
Ранней осенью два года назад привел меня Горуля в Мукачево. Мы шли от Студеницы пешком, чтобы сэкономить несколько крон, перекинув через плечи тайстры, в которых лежала припасенная на первое время еда, башмаки, купленные мне Горулей, холщовые рубашки и куртка, заботливо перешитая Гафией из праздничной егерской куртки Горули.
Мы шли босиком, чтобы сберечь обувь. Только перед самым городом Горуля велел мне обуться и надеть куртку с зелеными суконными отворотами.
После смерти матери я поселился у Горули.
Гафия приняла меня в дом настороженно, будто боялась хоть в чем-нибудь проявить свою бывшую ревность и обиду, но в то же время, честная, не умеющая кривить душой, она и ласки ко мне не проявляла.
Я это чувствовал и держался замкнуто.
Тяжелее всех было Горуле. Он зорко присматривался и нам обоим, готовый в любую минуту погасить малейшую вспышку неприязни.
Но то ли время, то ли нерастраченное материнство постепенно смягчили Гафию. Я даже не заметил, как это случилось. Гафия стала беспокоиться обо мне, она напоминала Горуле, что «хлопчику нужны новые постолы», а в разговорах с соседками называла меня «наш Иванко».
Постепенно я привязался к ней, и Горулю это очень радовало. Теперь не проходило и дня, чтобы Горуля не заводил разговора о будущем моем обучении. То, к чему стремилась последние годы мать, передалось ему и стало частицей его жизни.
Меня не надо было заставлять сидеть за книгами: я сам к ним тянулся, выпрашивая их не только в Студенице, но и в окрестных селах. Желание учиться крепло во мне с каждым днем и в конце концов завладело всеми моими помыслами.
Сколько я воды перетаскал Попше и другим корчмарям в Быстром и Потоках! Сколько полов им перемыл и хлевов вычистил, чтобы получить несколько листков разлинованной бумаги для письма и какую-нибудь книжечку, пылившуюся на полках в лавочках при корчмах!
Так в поисках книг нашел я себе и нового учителя взамен Горули, знания которого были для меня уже недостаточны.