Свет в ладонях
Шрифт:
Вот так и выяснилось, что жалкий фермер был вовсе не жалким фермером, а профессиональным актёром, сопровождавшим столичного инспектора, который объезжал дальние гарнизоны с тайной ревизией. И, по утверждению капитана ле-Родда – так звался столичный инспектор, – из сорока проверяемых лишь двое выдержали проверку, отринув предложенную взятку. Клайв был одним из этих двоих.
– Собирайте вещи, капрал, – приказал ле-Родд удивлённо моргающему Клайву. – Я уезжаю сегодня вечером и забираю вас с собой. Нам в столице нужны такие солдаты, как вы. А в этом гарнизоне, – добавил он, глянув на красного, как свекла, капитана, – предстоит провести полную реструктуризацию и смену командования. Но это
Когда вечером Клайв садился на коня, к седлу которого были приторочены его небогатые пожитки, он думал, как странно и быстро всё обернулось. Нет, бесспорно, во Френте рады были от него наконец избавиться, да он и сам был рад. Но избавление вышло каким-то уж больно внезапным и… не совсем заслуженным, как мнилось Клайву. Ведь он на самом деле проникся россказнями этого лжефермера, расчувствовался и едва его не отпустил, и дурак сам всё испортил, решив, что, раз недодавил на жалость, то надо брать звонкой монетой. Получалось, что Клайв на самом деле совсем не такой надёжный, верный и преданный солдат, каким его посчитал капитан ле-Родд. И что, принимая новое назначение, он и сам немножечко врал.
Актёришка ехал вместе с ними, тоже верхом, и подмигнул Клайву, когда они случайно встретились взглядами. И Клайву Ортеге впервые в его двадцатичетырёхлетней жизни стало стыдно.
Впрочем, каяться и бить себя в грудь кулаком было поздно, да и глупо. В конце концов, он хотя бы не брал взяток, и уже одним этим оправдал оказанную ему милость. В столице он никогда не был, и с каждым днём, приближавшим его к этому, как он заранее представлял, весёлому, пёстрому и пышному городу, сомнения и неуверенность развеивались, а предвкушение и радость нарастали. В городские ворота Клайв въехал насвистывая, и его свисту вторили нестройным хором уличные мальчишки, улюлюкавшие и показывавшие приезжим путникам нос – конечно же, с безопасного расстояния. Один из них выстрелил в Клайва из рогатки, и Клайв, ловко увернувшись от камешка, счастливо расхохотался. В столице ему сразу понравилось.
И нравилось следующие несколько месяцев, пока он, со свойственной ему стремительностью и радушием, заводил друзей, увлекал девиц и наживал врагов. Его назначили в городскую стражу, с приличным жалованьем, которое, воистину, здесь было куда и на кого спустить. И всё шло прекрасно, всё шло просто-таки замечательно до того дня, когда Клайв отправился выбивать долг для вдовы бедолаги Люца, которого он знал совсем недолго, но успел полюбить как брата. Отправился за долгом и столкнулся нос к носу с Джонатаном ле-Брейдисом. И очень обрадовался этой встрече…
А на следующий день, вечером, отдыхая в компании своих новых, но уже близких друзей в таверне «Рыжий ёж», Клайв встретился с Джонатаном снова. Джонатан вошёл внутрь, шатаясь, словно пьяный. Но Клайв как никто знал, что если Джонатан пьёт, он не ходит, шатаясь, – он падает под лавку замертво и храпит до утра, пока полностью не протрезвеет, а потом ещё два дня жалобно стонет и клянётся, что больше никогда в жизни.
Поэтому Клайв с первого взгляда понял, что Джонатан не пьян, а ранен.
Они встретились взглядами, и Клайв вскочил. Он всё понял – вернее, не понял ничего, кроме самого главного: Джонатан этим взглядом велел, нет, умолял его молчать и не поднимать шума. Клайв в мгновение ока оказался рядом с ним и, подхватив под мышки, вывел из таверны во двор. Ветер снаружи пронизывал до костей, но Джонатан был весь в поту. Его сорочка и мундир, лычки с которого оказались почему-то срезаны, был мокрым и липким от крови.
– Помоги, – хрипло сказал он, наваливаясь на Клайва всем телом, так что тот еле удержал друга. – Клайв, помоги.
– Конечно, помогу, дурак, мог бы и не просить, – ответил тот,
– Помоги ей. Прошу. Пожалуйста, – сказал Джонатан и, вцепившись Клайву в плечо с дикой силой умирающего, стал валиться наземь.
И тогда Клайв выругался так, как научился ругаться в самом скучном на свете гарнизоне. А когда солдаты скучают, они становятся красноречивей иных поэтов.
Убедившись, что Джонатан потерял сознание, Клайв подумал немного и выругался ещё раз.
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ,
в которой мы заглядываем в подвальное окошко
На Петушиной улице, что в квартале Святой Жоанны, в доме номер три есть подвальчик, единственное окошко в котором находится почти что под потолком, и всё, что в нём видно, – это забрызганные уличной грязью сапоги прохожих. Даже собаки и кошки, пробегающие мимо этого невзрачного окошка, находятся выше тех, кто обитает в подвальчике; а некоторые особо бессовестные животные не брезгует время от времени остановиться, обнюхать заляпанное стекло, изнутри занавешенное замшелой тряпкой, а затем гордо пописать на раму, являя тем самым отсутствие всякого почтения к тем, для кого это окошко – единственная связь с окружающим миром. Впрочем, что с них возьмешь – на то и собаки.
Неделю спустя после событий, описанных в предыдущей главе, в этом подвальчике происходило кое-что занимательное. Хотя случайный зевака, которому взбрело бы в голову встать на колени и сунуть длинный нос между плохо подогнанной рамой и шторкой, не узрел бы ничего для себя интересного. Он увидел бы ровно то, что и ожидал бы увидеть в одном из бесчисленных подвальчиков, лачуг и мансард, разбросанных по славной Саллании, столице Шарми, – а особенно много таких мест в квартале Святой Жоанны, издавна считавшимся самой глухой и жалкой трущобой города, и именно этим заслужившим своё название. Ведь Святая Жоанна в те времена, когда люди ещё почитали святых и верили в бога, считалась заступницей обездоленных и покровительницей несчастных. Какую-то тысячу лет назад это казалось столь вздорной блажью, что Святую Жоанну за её причуды колесовали, четвертовали, а затем сожгли. Должно быть, с тех пор она затаила обиду, и если и покровительствовала обездоленным, то как-то вполсилы, без особого энтузиазма. Иначе с чего бы они были такими несчастными?
Впрочем, обитатели подвальчика на Петушиной улице, дом номер три, такими уж вот прямо несчастными не казались. Было их шесть человек, и это, возможно, чуть-чуть многовато на две кровати и тощий тюфяк, брошенный прямо на голый пол. Впрочем, в данный момент заняты были лишь две кровати. На одной из них лежал молодой человек, очень бледный, очень светловолосый и, судя по тугой повязке у него на боку, всё ещё очень больной. Наш читатель без труда узнал бы в нём Джонатана ле-Брейдиса, ещё неделю назад – звонкоголосого лейтенанта лейб-гвардии, а ныне – слабого, разбитого и отчаявшегося беглеца. Также читатель, без сомнения, узнал бы его университетского товарища Клайва Ортегу, который сидел на краю Джонатановой кровати, что-то рассказывал, бурно жестикулируя, и подкреплял рассказ взрывами хохота либо же адских проклятий, в зависимости от темы беседы. Также, присмотревшись как следует, читатель смог бы узнать молодую женщину, сидевшую на стуле в углу подвальчика со сложенными на коленях руками. Эта женщина была почти так же бледна, как Джонатан, ещё более серьёзна и молчалива, и печать ещё более глубокой тревоги лежала на её гладком высоком лбу. Это была принцесса Женевьев, дочь недавно почившего – отнюдь не с миром, увы, – короля Альфреда, но имени её не знал никто, кроме Джонатана, старательно избегавшего смотреть ей в глаза.