Светлые города (Лирическая повесть)
Шрифт:
А там, за набережной, — его переулки: Василеостровские линии. Дворы исхоженные, булыжники, водосточные, очень старые трубы.
А дальше — «стрелка». Скамейки и плоское море. Восходит солнце — торжественно — в тусклый накал его города.
Я любил тебя, Ленинград.
Но человек не может любить тот город, который его не любит.
Я иду по улицам, которые больше не любят меня.
Я — к дочке. Как живешь, девочка?
В Ленинграде он останавливался у своей бывшей няни и посылал ее за Викой.
Вот
Он с детства помнил нетерпеливое чувство, когда так хочется бежать, а бежать отчего-то нельзя; рядом, мучаясь, тащится другой человек и крепко держит тебя за руку.
— Вика!
Коридор. Сундук, прикрытый ветошью. Тусклая лампа под потолком.
В чужой квартире, в чужом коридоре распахивались все двери. Чужие глаза подглядывали, как он встретится с дочерью. И зная это, он все же нырял в свою любовь. Волна живого и жгучего подымала его. Он жался к детской щеке. Сняв с нее платок или шапку, гладил черные, жесткие волосы, заплетенные в косы. И целовал ее в пробор, в сросшиеся, суровые детские бровки, целовал маленькие детские руки с обломанными ногтями.
— Давайте в комнату, — говорила няня. И смотрела зло на соседей.
Но вот не стало и няни.
Однажды он получил телеграмму:
«Хороним Веру. Соседи».
…Старая девушка, востроносая и беззубая. «Никак мне зубы вставить нельзя, потому что в нёбе иголка. Это доктор так меня уколол. Чтоб руки отсохли у того доктора!»
На все праздники, в дни его именин и рождений (о которых он забывал) и даже на фронт она посылала ему телеграммы. Шла, должно быть, на почту, шаркая левой ногой в ортопедическом ботике. Притворяясь доброй, смиряла вечное раздражение: «Голубушка, отбей телеграмку. Я, голубка моя, неграмотная».
«Товарищ начальник, сообщите, жив ли воин Петр Глаголев. А ежели надо, так я приеду. Ихняя няня».
Маленькая, с обострившимся носом, она его ждала. И опустилась на руки голова недавнего воина — Петра Глаголева. Лицо нырнуло в большие ладони.
«Она была верующей», — сказали ему соседки.
«Она была честолюбивой», — сказало ему его сердце.
Внешне сдержанный, как все истые ленинградцы, он, сам не зная зачем, нанял духовой оркестр. Грянул марш. Из всех ворот выходили люди и спрашивали: «Что такое? Кого хоронят?»
«Няню. Вот этого. Должно быть, в люди большие вышел».
Он шагал за гробом, опустив голову, а рядом с ним, едва поспевая за ним, двенадцатилетпяя Вика.
Соседки крестились. Гремел оркестр.
«Красиво хоронят. Дай бог здоровья».
Он шел за нею, не ускоряя шага. Без шапки.
Была зима. Заиндевели волосы, покрылись серой пылью мороза. И, словно бы она была живой, он увидел себя ее мигающими, маленькими глазами: «Пека, шапка! Простудишься».
…Он был шустрый и хитрый, «Пека». Он родился, чтобы иметь много, много детей, чтоб быть верным жене. Он не родился, чтобы сделаться артиллеристом. Он не умел стрелять. Он был толстый, чуть кривоногий, в пикейной шапке…
Вот и все.
Никто на свете больше уже не помнит, что он был когда-то Петрушей и Пекой. Для всей земли он стал теперь Петр Ильич или иногда просто — Петр.
На двери их бывшей квартиры, где жили еще его отец и дед, до сих пор висела табличка:
ИЛЬЯ ВСЕВОЛОДОВИЧ ГЛАГОЛЪВ
(Когда-то их общее имя — «Глаголевы» — писалось через букву «ять».)
Теперь этот дом стал домом его дочери.
Дочь выросла и начала изредка приезжать в Москву. Это тоже было нелегкой радостью. Он считал нечестным рассказывать девочке, как и зачем они расстались с женой. По его старомодным понятиям, у детей вообще не было права суда над взаимной любовью и нелюбовью родителей. А жена? Что говорила она Вике? Он не знал.
В девочке он все чаще угадывал мать: несдержанность, так его ранившую, четкую ясность, несгибаемость ее суждений о явлениях и людях. Он опознавал нелюбимые черты, сам того не желая. И ужасался.
…И вот случилось так, что он не видел Вику два года. Однажды, во время его отпуска, Вика уехала в Крым. «Мы в походе, я и ребята. До чего же хорошо, папа! Утром, когда выглянешь из палатки, такое море гладкое, — с ума сойдешь».
А на следующий год она все лето пробыла на практике.
Над его диваном в Москве висела ее фотография. Взрослая девушка, с широкими, сросшимися бровями. Ей шел двадцать первый год.
В складках рта, в напряженной прямоте взгляда глядящих на него с карточки глаз все больше угадывалась жена.
«Как, однако, дочь не похожа на вас, Петр Ильич!»
…И вот она приедет завтра — взрослая, выросшая. Он будет целовать, как прежде, ее пробор.
Решится ли? Она теперь большая.
— А странно, Петр Ильич, что у вас такая взрослая дочь, — говорили ему.
Нисколько не странно. У него могли быть дочь или сын старше Вики.
Иногда ему начинало казаться, что он старей своих пятидесяти лет.
От усталости, что ли, он сделался старым?
Отчего устают люди?
Да, да… Война.
Тысячи смертей обращаются к сердцу любящих. Люди как будто бы состязаются в горечи пережитого и в горечи утрат.
Я, должно быть, устал от отсутствия простого счастья!.. Вот отчего.
Но разве не сам человек кузнец своего счастья?
Нет.
Настоящее счастье в том, чтобы не завоевывать его. Оно — подарок, как детство, как материнская любовь, как юность, здоровье и воздух, которым дышит человек.