Светлые города (Лирическая повесть)
Шрифт:
В светлом небе четкие очертания острых крыш.
Эти дома построил мастер-волшебник. Он чувствовал средневековье — время, когда родился, жил и работал. Вот почему его островерхие домики, увенчанные фронтонами, прошли сквозь века, не утратив необъяснимого очарования — стройной и вместе наивной прелести подлинного искусства.
Через окно коффика Петру Ильичу не разглядеть людей за окнами дома, но он как бы слышит дыхание старого обиталища.
Эти камни хранят отзвук множества голосов, плачей, шепотов… Эти стены скрывают от улицы историю
Сколько детей в этих комнатах смеялось и плакало? Сколько супругов шепталось здесь по ночам?..
Дом! Эстафета смертей, рождений, чувств, мыслей, эстафета живого, дышащего… Камни, хранящие прикосновение теплых ладоней зодчего, давшего дыхание самому мертвому на земле — камням.
Ночь. Гостиница. Петр Ильич встает и осторожно задергивает штору.
Вот он — его новый дом. Номер «люкс», который ожил от его присутствия, от его шагов, дыхания… Эти стены, которые подхватили удары его усталого сердца, этот паркет, поскрипывающий под его ногами.
Дом в просторечии значит: семья.
Дом — это: будь ты хоть пес, хоть пьяница, но ты — наш.
Так вот его новый дом!.. Номер гостиницы, цветы в кувшине, из которого Зина Вирлас вылила вчера кипяченую воду. «Петр Ильич, не забудьте завернуть цветы в бумагу, когда поедете на вокзал. С вас станется забыть!»
Викину фотографию она поставила на столик возле его кровати. С фотографии в упор глядят глаза дочери, как всегда остро и больно напоминающие глаза жены. Голос Вики повторит завтра звук ее забытого, тревожащего до сих пор и страшного для него голоса.
«Спать, спать, спать!.. Вторые сутки, как я не сплю. Я обязан спать, я должен, я буду спать».
…Зачем же в тишине ночи, отдаленная от него годами — исплаканная, избитая, сто раз про себя повторенная, — она живет до сих пор рядом с ним — обида Петра Ильича?
И уж любви больше нет, а жива обида.
Он не может ее забыть, как не забывает и не прощает человек своего увечья.
…Глаза, родные глаза, распаленные ненавистью и, как ему тогда казалось, любовью!
Зачем не солгала?.. Она, которая, видно, лгала так часто? Зачем не солгала в тот единственный раз, когда он желал бы услышать от нее неправду?!
И жили, жили в тишине ночи пролетевшие через годы слова ее жестокого признания.
…Война — нарушение естественных для человека привязанностей и простых забот.
Война — цепная реакция разрушения. Сердца людей — как истощившаяся земля, которая много лет не была под паром.
После конца войны его задержали в Германии, почти на целый год. За это время он успел побывать в Ленинграде четыре раза.
И вот в пятый наконец возвращался домой. Навсегда.
Домой!.. Странное, нелепое и прекрасное слово: «дом».
Как глупо, как беспомощно он тогда опустился на пол. Осел в отслужившей свой срок шинели на чемодан, набитый тряпками, которые вез для нее.
До сих пор чувствует он на ладонях щетину своих небритых щек. По-бабьи, по-бабьи, да, да, по-бабьи он заслонил лицо руками.
Войдя в пять утра в свой дом, он увидал на вешалке— как в романе! — чью-то чужую шинель.
Шинель была темной… морская. И он ужаснулся этому. Словно то было важно, к какому роду войск принадлежало обмундирование человека, повесившего шинель в прихожей дома деда его — Ивана Всеволодовича Глаголева; дома его отца — Ильи Ивановича Глаголева; в доме его — Петра Ильича Глаголева!
Она вышла к нему в коридор в халате поверх ночной сорочки.
Она встретила его взгляд и отчетливо сказала:
— Да!.. Да, да, да, — будто выплевывая это страшное «да» в его глаза, в его сердце.
Он сидел на опрокинутом чемодане и заслонял руками лицо. И увидев его таким жалким, распаляясь сознанием своей вины перед ним, она сказала:
— Неправда! Ты догадывался!..
Босые ноги жены стояли носками внутрь. Рука взлетела в воздух, и халат распахнулся. Из-под рубахи выглянула полная и уже начавшая обвисать грудь — грудь, которая выкормила его ребенка.
Жестко падали на лоб и глаза ее черные волосы.
…Зачем не смилостивилась? Зачем не солгала в тот единственный раз, когда он хотел бы услышать от нее неправду?
— Я… Я не люблю… не любила тебя!..
— Не любила? — приподнимаясь нелепо и медленно с чемодана, спросил Петр Ильич.
— Да, да!.. Что же делать?!.. Я не могла смиряться!.. Хотела. Старалась. А не могла…
…Зачем тогда, при расставании, занеслась над душой его эта рука? Зачем, раз все и так для человека было потеряно, нужны ей были слова запоздалого и такого страшного признания?
— Папа, папочка!.. — голос Вики.
Она меня не любила! Ты слышишь, девочка? Она меня не любила. Она меня никогда не любила. Все было ложью.
И тогда была ложь, когда мы шли по степи, в тот самый первый раз, юные, как ты, Вика.
Я помню, от солнца под нашими ногами растрескалась земля, бедная, глинистая. Она поросла бурьяном и травой. И вдруг издалека навстречу нам побежала горушка. Растерянно мы остановились и посмотрели в глаза друг другу, как будто друг друга опознавая.
Мгновенно, как это всегда бывает на юге, стало темнеть небо. Вспыхнули из черноты звезды. Из стерни поднялось стрекотанье — южная, назойливая ночная песня, которой я боюсь до сих пор.
Я помню движение своей руки, так осторожно, так неумело, так робко тронувшей ее сросшиеся, широкие брови — брови над холодом глаз, светивших мне.
Свет этих глаз был ложью. Все было ложью!
И тогда была ложь, когда ты родилась, девочка.
Я встречал вас на ступеньках родильного дома, на лестнице, которая вела во второй этаж. Я торопился. Принес для тебя пеленки и распашонку — твое первое платье, Вика.