Светоч русской земли
Шрифт:
Пока там, в алтаре, происходит приготовление святых даров, в храме находятся христиане и те, кто ещё не принял крещения, а только готовится к тому, - оглашенные; и начало литургического действа так и называется: "литургия оглашенных". На литургии оглашенных, после ектеньи, антифонов, пения "трисвятого" и прочих молитвословий, читают отрывки из Евангелия.
Младенец Варфоломей закричал впервые, когда хотели начать читать Евангелие, то есть перед проповедью Христа.
После литургии оглашенных начинается главное литургическое действо "литургия
И начинается важнейшая часть обедни - перенесение святых даров с жертвенника на престол. Хор после ектеньи: "Паки и паки миром Господу помолимся" запевает херувимскую песнь: "Иже херувимы тайно образующе, и животворящей Троице трисвятую песнь припевающе, всякое ныне житейское отложим попечение. Яко да Царя всех подымем, ангельскими невидимо дориносима чинми: Аллилуйя, Аллилуйя, Аллилуйя". В этот миг Варфоломей прокричал вторично, нарушая пристойность обряда.
Третий крик ребёнка раздался уже после претворения, перед причастием, когда дьякон возгласил: "Вонмем!" А иерей, вознося дары, ответил: "Святая святым!".
Что означал этот троекратный крик, нарушивший благочиние службы? Был ли то крик Радости и Веры во время происходившего таинства, или вмешательство злой силы, стремящейся нарушить течение литургии? Ведь ещё и так, при желании, можно было повернуть событие!
Бабы окружили боярыню.
– Покажь ребёночка-то! - говорили ей.
Бабы теребили, ощупывали боярыню:
– Где ребёночек-то? Детский же был крик-от!
А она покраснела, утупилась, и повторяла, отпихивая руки, что нет, не прячет она дитятю под опашнем, что дитя – в ней, ещё не рожденное... И тут-то чьи-то круглые глаза, кто-то охнул, кто-то всплеснул руками:
– Ба-а-абы! Ребёночек-от в утробе прокричал! Ан делы! Не простой, видно! Да уж не чёрт ли тут подводит, не нечистая ли жёнка, жена боярская, что припёрлась в церкву на сносях, уж чего у ней во черевах-то?!
Про то, что ребёночек святой, не вдруг подумают, из зависти сперва про худое скажут. Тем более боярыня всё-таки, великая боярыня, а уж и знают, что ныне обедневшая боярыня-то, что уже нет той силы и славы, и того богатства, и уже порой насмешничанье слышится ей вслед, тем паче тут, среди народа, в церкви, где она одна среди прочих, нарошно на хоры не пошла, стояла в толпе внизу, смиряла себя. Самой разве легко видеть ежедневно озабоченное лицо супруга, и наступающую скудость, и небрежничанье холопов, тех, что прежде стремглав кидались по первому знаку...
И вот теперь новая забота, новое горе, новое испытание - этот ребёнок, второй сын. Старшенький, Стефан, уже и грамоту начал постигать, а этот какой-то ещё будет?! И, вернувшись из церкви, в слезах, она рассказала супругу про наваждение, случившееся с ней на обедне... И священника призывали, и, отслужив молебен, а после, отведав трапезы, и отрыгнув, успокаивал родителей отец Михаил, толковал от Писаний, от текстов... А неуверенность осталась, и, борясь с ней, строже блюла беременная чин христианского жития, молилась часами, постилась по средам и пятницам, содержала себя в чистоте. К тому часу, как родить, лицо истончилось, стало прозрачным до голубизны, и глаза стали огромными. Супруг даже стал бояться за неё - не скинула бы плод, не умерла бы от наложенной на себя тяготы!
Но не беспредельна - труднота бабьей тяготы. Подошёл срок родин. Дома, в своих хоромах, довелось Марии произвести на свет своего второго сына.
Глава 5
Из своего покоя Мария, когда подошёл её час, вышла в хлев, и тут, в духоте, где в полутьме шевелились, вздыхая, коровы, на свежей соломе, стоя, держась руками за перекладину, и рожала. При этом была повитуха и четверо сенных жёнок. Две поддерживали под руки со сторон, одна держала подол боярыни, другая стояла наготове с чистым убрусом и свечой.
– Потягни, милая! - приговаривала повитуха.
– Да я...
– кусая губы, чтобы не закричать, бормотала роженица. - Со Стёпушкой-то, словно, легше было... Ой!
– Ну, душенька ты наша! Ну же! Пошёл уже...
– Ой!.. - закричала Мария.
И тут, в свете свечи, что плясал огоньками в глазах коровы, боярыня, запрокинув голову, повисла на жерди и услышала шёпот: "Идёт!". И - облегчение...
Дрожали расставленные ноги, и что-то там делали жёнки с повитухой, которая приняла младенца в чистый убрус, тут же, обтерев с него родимую грязь, положила на солому, и льняной ниткой перевязывала пуповину, а перевязав, наклонилась и зубами, зажевав, отгрызла лишнее, подшлёпнув младенца.
Марию под руки отвели в терем и уложили на соломенное ложе, застланное рядном, а сверху белым тонким полотном, но без перины, чтобы не было мягкости, вредной для роженицы.
Тут, в повалуше, уже толпилось едва ли не полтерема, и не только жёнки и девки, совали нос и мужики, которых тут же выпроваживали.
Посреди покоя уже водружено корыто с тёплой водой, и, уложив и обтерев влажной посконью боярыню, жёнки, во главе с повитухой, развернув, обмыли в корыте попискивающего малыша.
Боярин Кирилл протолкался сквозь бабий рой к ложу жены и склонился над ней. Мария коснулась лица супруга. Обведённые синевой глаза повернулись к такому дорогому сейчас - особенно дорогому! - доброму и растерянно-беспомощному лицу супруга:
– Отрок, - прошептала она, - сын!
Кирилл покивал головой. В горле стало комом, не мог ничего сказать. Склонясь, коснулся бородой рук жены. Все заботы и труды сейчас - в сторону. Жива, благополучна! И - сын.
– Ты иди...
– прошептала она, перекрестив супруга.