Светозары
Шрифт:
— Чего ты раскудахталась? — осадила ее мама. — Человек, может, на фронте покалеченный.
— Может, и на фронте, — согласилась Дунька, — да только и характер, видать, у него не красивше. Не успел приехать — сразу на ферму притащился. Я там одна была, дежурила. Все обошел, каждый угол обнюхал, а потом на меня набросился. «Что, — говорит, — за порядки у вас такие? Ясли не можете сделать? Валите корм под ноги, коровы и топчут его, с навозом мешают». Правильно, отвечаю, да только я ведь не плотник, мое дело — сторона. Тут уж он и взъерепенился! «Как, — орет, — сторона?! Да за такие
А скоро и я познакомился с новым бригадиром. Мама приболела, и я управлялся за нее на ферме. Все доярки быстренько убрали за своими коровами навоз, задали им сено и смотались по домам. А я замешкался около своей любимицы — коровы по кличке Мальва. Удивительные у этой коровы глаза: грустные и словно бы все понимающие — только слово не скажет. И характер у нее гордый. Мама рассказывала: как-то прошла на дойку не в духе и накричала на Мальву. А та молоко не стала отдавать ни в какую. До слез довела, только потом сжалилась… Летом пастухам с нею беда. Придет время телиться, Мальва уйдет потихоньку из стада и спрячется где-нибудь в дальних буераках. Там и отелится, и телка оближет да накормит, а после в стадо придет одна. Пастухи с ног сбиваются, теленочка ищут. Мальва в положенное время бегает его кормить, но попробуй выследи хитрюгу! Уходит, когда пастух задремлет, да сначала в другую сторону, а потом кругаля даст по-за кустами — и на месте. Таким же манером и на ночь удирает. И только через неделю, когда теленок поднимется на ноги и окрепнет, Мальва сама приводит его в стадо…
По своей привычке я стоял и разговаривал с Мальвой, когда сзади кто-то подошел. Я обернулся и отпрянул в сторону: лицо подошедшего мужчины было страшным. Оно было исполосовано багровыми и синими рубцами, ресниц и бровей не было, и глаза казались огромными, как у быка.
— Не бойся, — сказал мужчина, — я ваш новый бригадир, и зовут меня Федором Михайловичем. А ты чей будешь?
Я оправился немного от испуга, но поглядеть бригадиру в лицо не решался.
— Прокосов я, Марьи Прокосовой сын.
— Ага. знаю такую, сказывали мне — хорошая доярка.
От этой похвалы мне стало совсем легко, а бригадир присел на пряслину, вынул кисет.
— Как здоровье дедушки Семена — не поправляется?
Меня удивило, что приезжий так быстро успел обо всех разузнать.
— Плохой он совсем, — сказал я, — все на печи лежит…
— M-да… И подкормить старика нечем… Ну а ты почему не в школе?
— Мама приболела, а с коровами управляться больше некому.
— Это никуда не годится. Неужели другие доярки не могли подменить?
— У каждой работы по горло, — вздохнул я.
— А ты, вижу, серьезный парень, — ласково сказал бригадир. — Учишься-то как?
— Ударник пока, без троек.
— Пионер?
— А как же!
— Тогда вот что… — Федор Михайлович затушил о подошву вонючий окурок, придвинулся ближе ко мне. — Ты с Иваном Гайдабурой дружишь?
— Это Ванька-шалопут, что ли? — не понял я.
Бригадир засмеялся:
— Вот уж поистине шалопут! Но речь не о том. Иван ворует семенное зерно из колхозного амбара. Подлезет под
— Да за такие дела ему харю надо побить! — вспыхнул я, но тут же осекся, вспомнив, как сам воровал на току пшеницу.
Бригадир вроде бы не заметил моего смущения, спокойно продолжал:
— Можно и побить, это уж дело твое. Потолкуй сначала с ним по душам, а если не подействует… Но только запомни: это мужской разговор, строго между нами. Понял? Если разболтаешь в школе — его же тогда засмеют, со свету сживут, о он, как-никак — твой друг…
— Сегодня же с нам поговорю! — заверил я бригадира.
— Вот и хорошо. А то мать из-за него, дурака, пострадать может.
Федор Михайлович мне понравился. Никто из взрослых так доверительно со мной не разговаривал — как с равным. Я совсем осмелел и спросил:
— А где это лицо вам так?..
— В танке горел, да не сгорел, — коротко ответил бригадир и поднялся.
Я до мелочей продумал всю операцию и в тот же вечер пошел к Гайдабурам, вызвал Ваньку на улицу. Поманил за угол сарая и там, без лишних слов, врезал ему кулаком по уху. Я был сильнее его, но уступал в ловкости. Шалопут не ожидал такого, полетел кубарем в снег, а я прыгнул на него верхом, заломил за спину руки. Как истинный борец, Ванька даже не вскрикнул, а может, с испугу онемел.
— Ты воруешь в амбаре пшеницу, — сказал я. — Лазишь под завалинку, сверлишь буравчиком дырку в полу… Мать об этом знает?
— Нет, — выдохнул Ванька.
— А если узнает?
— Шкуру сдерет… Не говори ей.
— Пока не скажу. Но если еще раз полезешь — расскажу и матери, и учительнице, напишу на фронт отцу, и в суд заявлю: посадят тебя в каталажку вместе с матерью…
— Знает еще кто-нибудь? — деловито спросил Ванька.
— Что воруешь ты — не знает никто, — соврал я, — но дырки в полу уже заметили, каждый день устраивают засаду.
Ванька тяжело сопел, но не заплакал.
— А откуда ты узнал, что ворую я? — спросил он.
— Сам видел. Поклянись отцом и матерью, что больше не будешь.
Ванька помолчал. Среди мальчишек страшная клятва эта по пустякам не давалась. Вдруг он рванулся, пытаясь меня сбросить. Я прижал коленом его шею: хорошо я знал своего дружка, по-другому от него ничего не добьешься.
— Клянись!
— Чтоб отца моего… и мать мою… громом разбило… если я полезу еще воровать… — задыхаясь, прохрипел Ванька.
Я встал и подал ему руку.
3
…Правду мама сказала: добрым человеком оказался новый бригадир. Извернулся вот как-то, наскреб по сусекам пшенички к новогоднему празднику.
Мама снимает с плеча мешок, не раздеваясь, растапливает печь, задвигает на загнетку чугунок с водою.
— Пока сварим кутью, а к завтрему я намелю вам муки на картопляники.
Потом говорит мне:
— Собирайся живо, сынок. Пойдем в лес, за елкой. Пусть все будет как раньше, при отце…