Светозары
Шрифт:
Березовый колок начинается прямо за огородами. Высоко в небе стоит полная луна, и здесь чисто и торжественно, как в прибранной к празднику квартире. И такая стоит тишина — аж в ушах звенит. И жутковато немножко…
Сугробы искрятся и мерцают разноцветными огоньками, а березовые стволы светятся голубым сиянием. Деревья разбросали по снегу синие кружева теней, они такие четкие, резкие, что боязно запутаться в них ногами, как в непроходимом валежнике.
Мама идет по глубокому снегу и старается шагать помельче, чтобы я угадывал в ее следы. Отыскиваем самую красивую березку. Она стоит и не шелохнется, слов-по насторожилась и чего-то ждет.
— Больно
— Дай-кось, я.
Беру топор и ворчу себе под нос:
— Уж эти мне бабы.
Первый удар. Лезвие отскакивает от мерзлого ствола, как от железа. Рублю еще, замахиваюсь со всего плеча. Березка вздрагивает, глухо гудит, но не сдается. Колючий куржак сыплется за ворот моей шубенки, зябкие струйки стекают по разгоряченной спине.
— Давай, давай, хвастунишка, — смеется мама.
Руки у меня становятся ватными, гладкое топорище выскальзывает из них, словно живая щука, черные круги вспыхивают перед глазами… Удар, еще удар — и на меня обрушивается горячая снежная лавина, придавливает к земле…
Первое, что я увидел, когда очнулся, — это заплаканное мамино лицо. Глаза у нее круглые и темные, сейчас она особенно здорово похожа на Таньку. В избе тепло, уютно от желтого огонька коптилки. Мама прикладывает к моему лбу снежные комочки и шепчет, целуя мои щеки:
— Дурачок ты этакий. Разве ж так можно? Ты ведь знаешь, что топор-то у нас тупой, как обух.
Мне стыдно, я не привык к такой ласке. А еще я не могу сообразить: как же мама дотащила меня из лесу?
Встаю с пола. Немножко тошнит, и ноги подгибаются в коленях. На лавке, свернувшись клубочком, спит Танька. Колька сидит в качалке и удивленно лупает глазенками на лежащую у порога березку, которая сверкает желтыми капельками, как на весенней заре. Мать засуетилась у печки:
— Поешь-ка вот кутьи, да полезем на чердак за вениками.
Она ставит на стол дымящуюся миску разваренной пузатой пшеницы. Голова кружится от солоделого хлебного духа, но есть почему-то уже не хочется. Я одеваюсь, беру коптилку — керосиновый пузырек с фитилем — и, прикрыв огонек ладонью, иду в сени.
— Ты тут не плачь без нас, Колюшка. Будь мужчиной, — говорит мать, поспешая следом за мною.
Я побаиваюсь чердака. Глухими вьюжными ночами мне всегда кажется, что там кто-то ходит, разговаривает, иногда даже различаются отдельные слова. Но сейчас я первый лезу по лестнице: мне совестно перед матерью за сегодняшнюю слабость в лесу.
На чердаке холодно, висящие на жердочке березовые веники заиндевели и напоминают седые бороды сказочных великанов.
Отец мой очень любил париться в бане, и каждое лето мама вязала для него такие вот веники. Навязала она их и нынче. По привычке, наверное…
В избе мать, не раздеваясь, садится на лавку рядом со спящей Танькой и долго смотрит на дверь блестящими от слез, невидящими глазами.
Да, попариться папка любил. Помню, взял он меня с собою в баню, в первый жар. Прежде чем лезть на полок, надел шапку и рукавицы.
— Это зачем ты, папка? — спросил я.
— А это затем, чтобы пальцы не жгло да волосы не трещали, — ответил отец. — А ну-ка, поддай с полведерка!
Я выплеснул воду на раскаленные кирпичи каменки. Каменка взорвалась паром, в бане сразу стало темно.
— Ложись! — заорал отец. — Ложись, а то поджаришься, как поросенок!
Меня словно обдало кипятком, я заскулил
— Ну что ты за мужик такой, если пара боишься! — кричал отец.
Но я уже ничего не слышал, руками и головой стараясь открыть скользкую разбухшую дверь. В предбаннике лег на пахучую солому и долго не мог очухаться. А за дверью слышались торопливые шлепки веника, да разъяренным зверем рычал отец. Потом он пробкой вылетел из бани, малиновый, весь окутанный паром, словно выскочил из горящего дома, нырнул головой в сугроб и давай нагишом кататься по снегу…
Березку мы приладили к стулу и стали обвязывать ее зелеными веточками от веников. Получилось хорошо. Березка зазеленела, словно живая. Даже летом запахло в нашей избе. Правда, это была не настоящая елка, какие когда-то привозил к новогодним праздникам отец издалека. У нас в Кулунде настоящие не растут — только березы да осины, да еще тальник по низинам. А в последний раз я видел елочку прикрученной веревками к боковому разводу кошевы, которую приволок в деревню полуживой мерин Громобой. Пустую, без отца. Но в том году елку мы не наряжали…
— Беги к бабке Кулине, она цветной бумаги на игрушки сулилась дать, — сказала мама.
Я выскочил во двор, перепрыгнул плетень и одним махом влетел на соседское крыльцо. Промерзшее крыльцо жалобно застонало, и, не успел я еще постучать, как за дверью раздался хрипловатый тревожный голос:
— Ковой-то бог принес?
— Отпирайте, бабушка, это я, Сережка.
— Вон как, а мне-то почудилось… — разочарованно бормотала бабка, гремя щеколдой.
Она показалась на пороге, босая, в холстинной исподней рубахе и пустыми глазами долго глядела на меня. Сбоку она похожа на какую-то птицу — с крючковатым носом, с круглыми, как пуговки, глазами на сухоньком лице, с растрепанными седыми волосами. Я съежился под ее взглядом, как в тот раз, когда воровал на току пшеницу. Все ребятишки в деревне побаивались бабку, считали, что она рехнулась после того, как получила похоронные на трех своих сыновей. Четвертый, самый младший, был еще жив, воевал где-то за границей, и говорят, что бабка, завидев из окна Нюшку-почтальоншу, которая в этот дом приносила чаще похоронные, чем письма, закрывала дверь на щеколду, а сама пряталась в подпол.
Когда мы вошли в избу, она сказала:
— Зарубил бы ты мне к празднику курицу, сынок. Ась? Весь порядок сёдня обегала, да бабы скрозь, боятся…
Я никогда не рубил кур, но отказаться и не подумал. Бабка зажгла лучину, мы вышли в сенцы. Одинокая курица дремала на насесте, спрятав голову под крыло.
— Всё берегла, гостей дорогих поджидала. А теперь совсем кормить стало нечем, — всхлипнула бабка.
Я взял спящую курицу — она закричала, затрепыхалась. Но когда я поднес к чурбаку ее голову, курица притихла и вдруг… покорно вытянула шею. Я не ожидал такого, растерялся, топор выпал из моих рук. Наверное, вид у меня был неважный, потому что бабка сказала:
— Чой-то раздумала я сёдня рубить. Тереби ее, окаянную, всю ночь… Попрошу-ка утречком Тимоху Малыхина.
Я торопливо нашарил топорище и, зажмурившись, рубанул. Обезглавленная курица, махая крыльями, забилась у ног.
— Легкая у тебя рука, сынок, — не то хваля, не то осуждая, промолвила бабка. — Долго проживешь с такой рукою. Мой старшой Гриша, покойничек, не к ночи будь помянут, дак тот, бывало, зарубит — птица и ногой не шевельнет.
Дрожащими руками собрал я лоскутки разноцветной бумаги и заспешил домой.