Свидание у Сциллы
Шрифт:
Клаус и я были пансионерами одного учебного заведения, строгого и потому имевшего хорошую репутацию. Это заведение, почерневшее снаружи от грязи, было чем-то вроде духовной семинарии для тех, кто не нашел призвания, и готовило бакалавров, требуя от них дисциплины. Больше молитв, больше исповедей, больше раскаяния. Акт покаяния был справедливым мирским наказанием, налагаемым на христиан, язычников, безбожников, даже евреев; его охотно принимали при условии своевременной оплаты школьного курса. В этом безбожном мире светские люди брали мало-помалу верх, и лишь несколько священников еще бродили по двору, но большинство их были стары, а их жилища все более нищали. Эти люди молча наблюдали за разрушением своего мира. Никто
Клаус был во втором классе. Я – в первом. Если год проходил благополучно, наказания отменялись.
Начало оказалось неудачным. Профессора, воспитатели, ученики – все старались, чтобы я понял, как мало значу. Клаус был старше меня и играл в этом не последнюю роль. Его издевательства не носили невинного характера. Он пытался выяснить, где кончается мое терпение. Клаус всегда отличался любознательностью. Ему хватило одной недели, чтобы понять, как я хрупок. До этого я считал себя заводилой, но потом повесил нос. Я растворился в большинстве. Я перестал быть индивидуумом. Это произвело на меня неизгладимое впечатление.
Тишину я полюбил с тех самых пор. Ночами, после отбоя в дортуарах, было возможно все. Иногда безумный страх стискивал мне сердце. Если днем я осмеливался разговаривать, меня укрощали. Я всегда держался начеку: различал шумы, людей, свисты, стоны, шепоты – все для того, чтобы вовремя заметить опасность, узнать, кто сейчас станет мишенью. Откуда слышен шорох? Приближается ли ко мне? Темными ночами я боялся теней, и когда луна освещала прутья моей железной кровати и выложенный плитками пол, я радовался, потому что ночь шла на убыль и наступало утро. Кому я причинил зло? Чего от меня хотели? Я накрывался простыней – это была моя крепость, крепость страха и одиночества, и тихо плакал. Я стыдился и того, что больше не был самим собой. Постепенно я осознал, что я – трус.
По окончании курса мне предложили выбор: вернуться домой или продолжить учебу. Я понял, что, вернувшись в свою семью, тоже буду под надзором. Увидев в этом угрозу, я решил остаться, чтобы получить звание бакалавра. Дома я чувствовал себя чужим. Я не стал объяснять своего решения, потому что учился быть молчаливым.
Я сел на поезд на вокзале Монпарнас воскресным вечером в сентябре. Клаус ехал в Версаль. То, что он там родился или просто жил, поразило меня. Это аристократическое место никак не вязалось с ним. В конце прошлого года я спрашивал его об этом. Он пожал плечами и кратко ответил: «Надо же где-то жить». Дальше расспрашивать я не осмелился. Клаус никогда не говорил о своей семье. В пансионе это не было принято. Для Клауса это был способ взращивать свой тайный сад. Затем у него развился вкус к таким загадкам. Отсутствие привязанностей и корней стало основой его жизни. «А твои чем занимаются?» В ответ на подобные вопросы он улыбался, считая их неинтересными. Совершенно случайно и гораздо позже я узнал, что Клаус был единственным сыном у родителей.
В то сентябрьское воскресенье, увидев его на платформе Версальского вокзала, я забыл все вопросы. Кто он? Где живет? Кто его родители? Я знал, что Клаусу это не понравится. Радостно выскочив за дверь, я помахал ему рукой. Он улыбнулся, но не сразу. «Возвращаешься и пансион? Воспитываешь силу воли?» Я пожал плечами, как он меня учил. Здесь или там – какая разница. Я не говорил ему, что везде чувствую себя одиноким. Я мечтал о том, чтобы он защищал меня, и старался заслужить его дружбу.
Быть другом Клауса Хентца – работа не из легких. Приходилось очень стараться, как в удаче, так и в проигрыше. Единственно стоящим делом
Нужно не выполнять задания, пропускать лекции, нарушать расписание, дисциплину, обеденное время, не прислушиваться к критическим замечаниям – никто не должен подчиняться этому, но я подчинялся. Труся, страдая. Я надеялся снова обрести достоинство, заблудившееся в простынях. Вскоре я стал гордиться своими поступками. Подражая Клаусу, я бросал вызов, осмеливался. Я заново жил. Мои выходки были наивными и ребячливыми. Клаус не желал соблюдать унизительный порядок, движимый смелостью и упрямством, а я, как сердитая бабочка, блистал только в лучах славы короля Клауса.
Иллюзии разбились в тот день, когда надзиратель потребовал, чтобы мы объяснили свое возмутительное поведение. Последней каплей стало сочинение о войне 1914–1918 гг., представленное нами. Клаус сам выбрал эту тему. В его тени я был простым исполнителем. Конечно, разразился скандал. Прежде всего Клаус заявил, что мировая война не представляла никакого интереса. Это была всего-навсего склока, затеянная патриотами и доведенная до гротеска благодаря своим масштабам. Сражение за часть Эльзаса – пример того, до чего может дойти человек, находящийся во власти даже ничтожной идеи. Клаус говорил это в оцепеневшем классе. Он решил остановиться на побоище 1917 г. – невообразимой бойне, разразившейся под командованием Нивеля, утверждал, будто последовавшие за ней сражения заслуживают лишь того, чтобы задать вопрос: зачем нужна война? Это была настоящая тема, достойная его вдохновения. Клаус размышлял над ней. Это был главный пункт его сочинения.
По мнению Клауса, война имела только одно преимущество: она положила конец человеческой вере. После войны люди ни во что не верили. Валери, Цвейг и другие писали об этом. Они были правы. Нужно ли поздравить себя с разложением веры? Клаус сделал лучше: он зааплодировал.
Клаус хлопал в ладоши и просил класс поддержать его. Среди невообразимого гама он все-таки закончил читать сочинение: «Так или иначе, людям удалось совершить чудо: разрезать Бога на куски. Один – для католиков, другой – для протестантов, еще один – для евреев! И каждый воюет за свой кусок пирога. Именно мечом, поднятым во имя веры, палач производит вивисекцию человека. Вам не кажется, что хватит?»
Класс заорал: «Да! Хватит! Да! Конечно, хватит! Да!» Нас выставили за дверь. В коридоре я разозлился: «Moг бы меня предупредить! Нас накажут». Он приблизился ко мне вплотную: «Накажут! Да знаешь ли ты, что такое страдание? А ты слышал про Аушвиц! Мои могли бы тебе порассказать о нем».
Впервые он упомянул о своих близких. Я опустил глаза: «Я не знал, что Хентц… Извини меня». Клаус смягчился. – Странно, какое впечатление производит слово «еврей». Ты даже не произнес его, а это всего пять маленьких букв, и ничего больше, как а, б, в, г, д. Так что не надо ни во что верить, даже в алфавит. – Он обнял меня за плечи. – Отныне о моем прошлом мы не будем говорить никогда.
За сочинение мы получили ноль. Мотив: вне темы. Клаус решил объявить голодовку. Нас принял надзиратель. Это была последняя должность, которую занимал кюре. Клаус взял слово. Черная сутана слушала его, держа в руке нож для бумаг. Клаус объяснил разницу между компромиссом и сделкой с совестью и честью. Это вывело священника из терпения. Он не судил нашу работу с точки зрения морали, которая в отдельных случаях (поспешил добавить кюре) заслуживает похвалы. Он говорил о провокациях, о том, что мы постоянно нарушаем порядки заведения. Но зачем же наказывать, заметил он, вызов к надзирателю – уже наказание. Зачем исключать, хотя мы должны быть исключены за подобное поведение?