Свидетель или история поиска
Шрифт:
Шипли был добрейшим человеком, и его глубоко огорчало полнейшее разрушение молодых людей моего поколения. Он возился с небольшой группой раненых офицеров, которых ему удалось собрать в резиденции и, видя мой искренний интерес к философии и математике, устроил мне встречи с известнейшими людьми в Кембридже. Так, я имел личную беседу с сэром Джозефом Томпсоном об электронах и относительности, с сэром Джозефом Лармором о тензорном исчислении, неожиданно ставшем знаменитым благодаря Эйнштейну, и в довершение всего с Дж. А. Хобсоном, садлерианским профессором математики, о геометрии высших измерений. Я уже начинал подозревать, что должна быть связь между геометрическим высшим пространством и бестелесным миром, о существовании которого я узнал 21 марта. Хобсон подбодрил меня, сказав, что теорема о ротации в пространстве пяти измерений, предложенная
Однажды за ланчем к нам присоединился генерал (позднее фельдмаршал) сэр Вильям Робертсон и генерал Сматс, прибывшие в Кембридж для получения почетных наград. Шипли привел их побеседовать со мной, и меня попросили рассказать об атаке немцев 21 марта. Я был потрясен их интересом к моему рассказу. Позднее я узнал, что Робертсон был смещен Ллойдом Джорджем, а Сматс разделил с ним эту незаслуженную немилость. Сматс приглашал навестить его, если я когда-нибудь окажусь в Южной Африке. Только через тридцать лет я воспользовался его приглашением.
Война все еще давала о себе знать. Мой преемник на посту дивизионного гвардейского офицера связи погиб через два дня после назначения, а, в свою очередь, его преемник был смертельно ранен в той же ужасной битве — последнем грандиозном усилии немцев. Смерть была слишком близко, чтобы забыть о ней. Передо мной встал новый вопрос. Почему я все еще жив? Погибло так много моих одноклассников и товарищей-кадетов. Почему не я?
От подобных ли мыслей, или от ранения, или от выздоровления, слишком стремительного для все еще ослабленного тела, мое состояние вновь ухудшилось, и я был отправлен в Крайглочартский военный госпиталь рядом с Эдин-буром. Там или в другом месте — я забыл — я начал ходить во сне и как-то пытался выпрыгнуть из окна. В этот момент я вновь пережил отделение от тела, которое прогуливалось и вело себя глупо — но причем же здесь я? Вскоре это состояние прошло, и мне разрешили поехать в Эдинбург и заняться немецким, который пришелся мне по душе. Учитель немецкого представил меня профессору Генри Бергсону, читающему лекции в Университете эмоций и ощущений, если я не ошибаюсь. Что-то в его словах показало мне, что он поймет мой опыт раздвоения. Он выслушал меня доброжелательно, но без внимания, и я понял, что его интересуют идеи, а не люди. Это была первая и в течение долгого времени единственная попытка рассказать о моих внутренних переживаниях.
В начале сентября 1918 года я вместе с другими выздоравливающими офицерами получил циркуляр военного ведомства, приглашающего слушателей на курсы турецкого и арабского. Несомненно, сотни офицеров откликнулись, предвкушая месяцы, проведенные в тылу вдали от военных действий. Я также послал документы, но с ясным убеждением, что мне необходимо ехать в Турцию. Время шло. Других офицеров приглашали в Лондон на собеседование. Что-то было не так. Я подозревал, что дело было в моей медицинской карте, запись в которой гласила: «К службе за рубежом не годен». Каким-то образом я уговорил коменданта срочно выдать мне другое медицинское свидетельство и помчался в Лондон. Должен заметить, что в это время меня не интересовали ни лингвистика, ни другие языки. Я гордился своими математическими способностями, и мои лингвистические изыскания сводились к немецким переговорам в меловых пещерах Рокса.
Я обратился в военное ведомство и узнал, что был отвергнут, но не по состоянию здоровья, а поскольку было много желающих со знанием турецкого или арабского языков. Тут внезапно моя слабость стала силой. Я нагло заявил, что немного говорю по-турецки. Офицер в приемной, беседующий с кандидатами, явно уставший от споров, велел мне подождать и пройти экзамен.
Знать турецкий меньше, чем я, было трудно. В сущности я мог сказать только одно слово: bilmem, означающее «я не знаю!». Естественно, я думал, что провалюсь на экзамене, но после трехчасового ожидания меня вызвали и сообщили, что уже слишком поздно и я должен прийти в среду, двумя днями позже. Я решил, что это хороший знак. В ближайшей берлитской школе, куда я поспешно отправился, мне посчастливилось найти армянина, который обучал турецкому. К моему недоумению, он объяснил мне, что я должен выучить алфавит и слова, совершенно не похожие на европейские. Он уверил меня, что даже чуть-чуть объясняться по-турецки я смогу не раньше, чем через полгода. Два дня — это какая-то безумная шутка. Однако я убедил его, и мы засели за работу.
Прийдя в военное ведомство, я внезапно осознал абсурдность моего предприятия. Все же я прошел на собеседование и вдруг оказался лицом к лицу с мистером Г. Фитцмауриком, в прошлом главным переводчиком в Высокой Порте, старинным другом моего отца. Я припомнил, что он был знаменитым ценителем восточных ковров, и, надеясь скрыть свое невежество, спросил его, стоит ли покупать ковры в Турции. Приманка сработала даже лучше, чем я ожидал. Битых полчаса он объяснял мне всю бесполезность попыток новичков-любителей перехитрить продавцов ковров Галаты. Затем, спохватившись и поняв, что время истекло, он сказал: «Однако я не проверил, как Вы знаете турецкий. Надеюсь, Вы научились ему у Вашего отца. В любом случае, Вам лучше позаниматься на курсах». Мы настолько не понимаем той божественной силы провидения, которая ведет нас по жизни, что единственной моей мыслью было: «Два дня работы и мои пять фунтов потрачены впустую!»
Таким образом я оказался на офицерских курсах в школе востоковедения. Моим учителем стал действительно талантливый человек Али Риза-бей. Турецкий со своим синтаксисом, так отличающийся от любого из европейских языков, захватил меня, и я работал с доныне неизвестным мне энтузиазмом. Я платил за частные уроки по вечерам с Али Риза-беем, а между дневными занятиями учил наизусть турецкие стихи. Удивительно, но вскоре я обогнал тех, кто начинал с приличным знанием разговорного турецкого, но не интересовался тонкостями языка.
В процессе обучения я начал понимать, насколько все наше мышление определяется лингвистическими формами. Европейцы и турки просто не могут думать одинаково. Субъектно-предикативная форма нашего языка требует субъектно-предикативной логики. В корневом турецком языке, от которого произошел турецких язык, нет предикативных форм. Там нет даже привычных нам предложений; есть сложное слово, выражающее отношение или чувства говорящего применительно к данной ситуации. В турецком естественно и легко различаются факты, мнения и чувства. В английском такие различия искусственны, и мы часто пренебрегаем ими. При переводе с турецкого на английский и обратно необходимо быть внимательным и не перепутать ясно выражаемую по-турецки неуверенность с утверждением факта. Недоверие к туркам и другим азиатам часто обусловлено недопониманием и ошибками переводчика. Даже когда турок говорит на европейском языке стиль его мышления напоминает турецкий.
Все это и гораздо больше я узнал от Али Риза-бея. В Турции это помогло мне завоевать доверие тех турков, с которыми я вел дела. Должен добавить, что турецкий образ мыслей показался мне внутренне ближе, чем субъективно-предикативная логика, которую я изучал в школе. Менее трех лет назад я открыл для себя и объявил своим героем Аристотеля. Теперь я постепенно осознавал, что логика может быть величайшим заблуждением.
Меня все сильнее тянуло на Восток. Мальчиком я не обращал на него особенного внимания. Мой отец много путешествовал, но больше, чем Азия, его привлекали Африка и Южная Америка. Меня безотчетно тянуло в Азию. Война окончилась; отставка и возвращение в Оксфорд, где меня ожидали ученики и где была перспектива профессионального роста, казались естественным развитием событий. Такой путь был тем более приемлем, так как я собирался жениться. То, что я в действительности предпринял, не было ни приемлемым, ни разумным. Я искал малейшую возможность как можно скорее отправиться в Турцию, хотя, женившись, мне пришлось бы оставить жену в Англии.
История моего первого брака довольно странная. До отправления во Францию в 1917 году я сделал предложение старшей сестре моего школьного товарища. Эвелин Мак Нил, высокая красивая девушка с большими зелеными глазами, казалась шестнадцатилетнему школьнику воплощением женской привлекательности. Меня очень удивило то, что она предпочитала мое общество молодым людям своего возраста. Нас связывало нечто большее, чем тщеславие или собственничество, которые являются частью практически всех человеческих взаимоотношений. Она была моей первой любовью, и на сторону я не смотрел. Мужское естество еще не пробудилось во мне; и ни для школьника, ни для кадета — женщины не играли в моей жизни сколько-нибудь значительной роли. То, что я сделал предложение, удивило меня самого — я и не собирался жениться, но однажды будучи в увольнительной на уик-энде, услышал собственный голос, произносящий те самые слова.