Свобода… для чего?
Шрифт:
Кошмар этот тревожит пока еще немногие сердца и даже пищеварение портит немногим. Люди думают, что у цивилизации рук есть преимущество — она наверняка сумеет установить некую справедливость, столь же далекую от истинной справедливости, как минерал от организованного живого существа, как кристалл от человека, — я хочу сказать: эгалитарную справедливость, равенство. Что больше похоже на руку, чем другая рука, если обе делают одну и ту же работу? У всякой руки только пять пальцев. Руки исполняют и не спорят. Они и в самом деле исполняют и даже успешно приводят в исполнение… Палач — это рука без головы. Рука делает свое дело, не краснея и не плача, рука не имеет жалости. Руками не рассуждают. Настоящая тоталитарная цивилизация, настоящий концентрационный мир — это цивилизация рук.
Возможно, вам кажется, что руки далеко увели нас от черного рынка. Ошибаетесь. Как я только что говорил, черный рынок в самом деле на первый взгляд вроде бы борется с законом. Но эта оппозиция — только кажущаяся, поскольку нет больше закона. Черный рынок не борется и с государством, он конкурирует с государством, по крайней мере, с тем, что так называется, это две враждебных банды или, вернее, как бы два типа рук, похожих между собой, как правая и левая: они без устали хлопочут над разлагающейся цивилизацией, как тройной слой крабов над трупом.
Но почему я произнес слово «цивилизация», слишком, на мой взгляд, абстрактное? Человеческая цивилизация, как уже говорилось, это весь человек — мозг, сердце и утроба, душа и тело. И вот перед нами человек, отданный во власть собственных рук, своих непокорных рук, вдруг умножившихся без счета благодаря технике и механике, человек, этими самыми руками схваченный, ободранный как липка, раздетый догола, человек, которому только и остается ждать, что его потихоньку расчленят, растерзают на куски, растащат по жилочке, сотрут в порошок. Ведь атомная
О да, мне понятно, о чем вы думаете, конечно, вы находите все это забавным. Но что правда, то правда: людское горе начисто утратило религиозное достоинство, священный характер. Прежде чем пытаться осчастливить человека, прежде чем нацеливать его на счастье, необходимо позаботиться о том, чтобы он мог не выглядеть смешным в несчастье. Если горе человека не является чем-то сверхъестественным, не имеет в сверхъестественном своего начала, то сама чрезмерность этого горя придает ему комизм. Если бы история этого мира закончилась сегодня ночью (разумеется, после моей лекции) из-за какой-нибудь лабораторной случайности, это было бы похоже на конец бездарной, никуда не годной пьесы, настолько дрянной, что публика штурмует сцену, лупит актеров, бьет люстры и поджигает театр. И такое сравнение еще слабо выражает глубочайшую нелепость существа событий, масштабы и тяжесть которых так нас подавляют; главные лодыри в школе — и те не без наивной гордости толкуют о событиях планетарного масштаба. Да, это события планетарного масштаба, как любая мировая катастрофа. Может быть, завтра они обретут масштаб всей нашей Солнечной системы, если цепная ядерная реакция случайно превратит Землю вместе с Луной в новое Солнце, способное изменить условия жизни на соседних планетах. Эти события грандиозны, но их истинное значение, их значение с точки зрения Духа не соответствует их массе. Такая диспропорция могла бы, согласно известным законам, даже насмешить, если бы смех не замирал на устах перед чудовищностью карикатуры. Например, эксперимент Бикини при любых обстоятельствах остался бы превосходным образцом фарса, настоящего фарса. Обернись он совсем скверно, так, что весь род человеческий был бы уничтожен вместе с козами и свиньями американской эскадры, даже это не могло бы ослабить его комический эффект. Очередная история про дурачка-простофилю. То и дело у нас происходят такие дурацкие истории. Разве не писали недавно в одной из самых серьезных газет Европы, что правительство Соединенных Штатов взрывало в разных местах плутониевые бомбы с единственной целью — разработать изощренные методы обнаружения, способные в будущем доставлять ему информацию о ядерных опытах, ведущихся строго секретно во всех лабораториях мира?
Слово «цивилизация» некогда ассоциировалось с безопасностью. Легко представить, какого рода безопасность присуща цивилизации, вынужденной содержать себе в ущерб, ценой огромных расходов и отказа от последних остатков свободы, огромную шпионскую сеть, чтобы по крайней мере за пять минут получить предупреждение о своем полном уничтожении. Человечество явно преследуют образы смерти, образ его собственной гибели, тысячекратно умноженный, как в фасеточных глазах насекомого. Человечество боится себя самого, своей тени, своих рук на столе, приоткрытого ящика, где поблескивает густо смазанный ствол браунинга. Когда человечество добровольно и словно бы неумолимо понемногу урезает доставшуюся ему в наследство часть свободы, утверждая, что приносит эту жертву ради своего будущего счастья, не верьте ему ни на минуту! Оно жертвует свободой из страха перед самим собой. Оно похоже на одержимого навязчивой идеей самоубийства, который, перед тем, как остаться одному, велит на ночь привязывать себя к кровати, чтобы спастись от соблазна повернуть газовый кран. Но пока человечество терзается и учится все сильнее себя ненавидеть как виновника собственных бед, его инженерный гений множит инструменты и технологии разрушения. Это безумие, характерное для современной истории, очевидно, преследует всех, поскольку — увы! — в каждом из нас живет семя этой мании. Род паники, которую порождает и поддерживает абсурд, напоминает скорее ступор, гипнотическое оцепенение животного. Эту оцепенелую форму страха, гибельную анемию души, похоже, лишь усугубила отрава старой идеологии Прогресса, благодетельного Прогресса, благого, как сам Господь Бог. Как опутанный долгами торговец в канун банкротства, которому не на что уповать, кроме чудесного выигрыша, люди в массе своей пассивно принимают из рук поставщиков оптимизма надежду, столь же преувеличенную, столь же абсурдную, как их беда. Уже не надо говорить им о прогрессивной эволюции — прогрессивной или регрессивной, какая разница! Они поддаются на уверения в том, что, если сейчас все вдет плохо, все пойдет гораздо лучше через сто или тысячу лет. Тем временем никакие разочарования не помешают лжецам делать свое дело, поскольку, вместо того чтобы сулить людям скорый конец их бед, они, напротив, предрекают «смертельную схватку», после которой рано или поздно поднимется из-под горы трупов, отряхивая кровавую пену, возрожденное марксистское человечество, свежее как огурчик.
Среднему человеку решительно наплевать на возрожденное человечество, в сущности он лишь ищет повод отречься от свобод, не желая рисковать. Я говорю, что тоталитарные обманщики только и стремятся содействовать его отречению, сдаче позиций средним человечеством. Я говорю, что продуманные нелепости пропаганды, задача которой — не убеждать, а отуплять, поддерживают в массах покорный скептицизм, гнусное состояние ума, до тошноты напичканного лозунгами. Нет, обманщики-тоталитаристы вовсе не хотят, чтобы им верили, даже ради собственной выгоды они не хотят облагодетельствовать массы хоть какой-то верой: отвратить их от всякой веры, а в итоге и от неверия — вот чего они хотят. Ибо обманщики не ошибаются, они знают человека. Они прекрасно знают, что отказ от всякой веры не отменяет потребности в вере, но в конечном счете глубоко искажает саму природу этой потребности, она постепенно подменяется своего рода страхом, наподобие свойственных истерикам приступов внезапного голода, который больные утоляют в этот момент самой странной, а то и отвратительной пищей. Тоталитарному лжецу нужны массы рабов. Правда, слово «рабы» подходит здесь лишь отчасти, велико желание придать ему еще один смысл: «трусы». Тоталитарные массы состоят не из трусов, им нельзя быть трусами, поскольку рано или поздно обманщики будут рекрутировать из них солдат. Они трусливы только духом. Проститутка, например, вполне способна дать отпор тому, кто покушается на ее деньги или оскорбляет сохранившееся у нее понятие о собственном достоинстве, однако она не сопротивляется мужчине-самцу: она приучена к тому, что должна его принять, дать ему все, чего он потребует. Человек тоталитарной массы так же приучен во всем угождать партийному активисту, то есть представителю малочисленной элиты, единственного объекта заботы обманщиков. Человек тоталитарной массы по отношению к активисту играет ту же роль, что самка по отношению к самцу. Когда обманщики говорят об освобождении масс, они лгут. Они не только порабощают массу, они ее проституируют, продают своим фанатикам, но даже фанатикам они остерегаются внушать какую-либо веру, разве что несколько простых, элементарных идей, жестоких, как сексуальные образы. Мы давно знаем, что, по данным статистики, и в Германии, и в России соотношение между членами партии и массой составляет примерно 5 %. Пять самцов на сотню самок — вот последнее слово тоталитарных режимов.
Европейская цивилизация, как известно, имеет всемирный характер. Неверно было бы считать, что она распространена в Европе, и только. Мы не собираемся также утверждать, будто европейский человек — это и есть Человек. Но мы полагаем, что европейская цивилизация неотделима от определенной концепции человека. Европа ли создала европейца или европеец создал Европу? Сейчас этот вопрос не имеет решения, впрочем, не так уж важно его решать. Проблема стоит иначе. Должен ли европейский человек отступить перед новыми формами цивилизаций, якобы не имеющими аналогов в истории? Если эти формы существуют, должен ли он, может ли он к ним приспособиться? Приспосабливаясь, может ли он надеяться продолжать путь к цели в авангарде или должен уступить место тем, кто лучше его? А если эти формы не существуют? Если перед нами не новая цивилизация, а упрощенная, редуцированная цивилизация, сооруженная из остатков прежней, подобно тому, как потерпевшие кораблекрушение строят шлюпку из почти неузнаваемых остатков корабля? Если эта цивилизация, урезанная по мерке воображаемого человека, этакой схемы человека, вроде тех, что используют в своих расчетах техники, оказывается чересчур упрощенной для реального
Европа утратила веру в себя, а без такой веры нет европейского духа. Европейский дух заключался в том, что Европа верила в себя, в свое предназначение, в свою всемирную миссию. Она потеряла эту веру безвозвратно, ничем ее не заменив. Потеряла, ибо ей не хватило бы смелости, чтобы отречься, отказаться от нее. Говоря об этой вере, я знаю, о чем говорю. Если Европа больше не верит в себя, в мире есть миллионы людей, которые сохраняют эту веру, и они думают о Европе — по крайней мере, время от времени — как о своем последнем шансе. Нет, нет! Я вовсе не говорю, будто существует какая-то «партия Европы», поскольку у Европы нет больше ни программы, ни доктрины; существует еще своего рода религия Европы, пока от нее не останется только суеверие, а потом и вовсе ничего… Есть миллионы людей, которым доставляет боль падение, унижение Европы, они чувствуют себя униженными вместе с ней и нередко, кстати, выражают свое унижение в горьких, кощунственных словах. Они оскорбляют Европу, потому что не перестают верить в нее. Господа, я знаю этих людей. Вы видите, как они от нас отдаляются, это правда. Но, отдаляясь, они медлят. Отходя, они опускают глаза, прислушиваются, готовые вернуться назад по первому зову. Ибо в глубине сердец они предчувствуют, что последнее слово не сказано, что история самого прославленного континента в мире не может закончиться этим хаосом. Они не допускают, что лежащей среди развалин Европе ничего не остается делать — только со стыдом признать свою болезнь и очищать себя, подобно прокаженному, который осколком бутылки соскребает сукровичную корку со своих ран. Они пытаются понять, является ли проказа, опустошающая Европу, болезнью европейцев, не объясняется ли грозная опасность этой болезни тем, что ее возбудитель нов для нас, как когда-то был нов микроб туберкулеза для аборигенов Таити, и потому мы не обладаем против него иммунитетом.
Я говорю обдуманно, я хорошо знаю: еще не пришло время высказывать людям доброй воли некоторые истины из тех, что делают нас свободными, однако я хочу сделать именно это — высказать эти истины тогда, когда они менее всего уместны, даже не дожидаясь окончания Нюрнбергского процесса, который не могу признать великим, мне мешает воспоминание о Мюнхене. Кто однажды встал на колени перед тираном-победителем, неизбежно выглядит несколько комично в качестве его судьи. Но это неважно! Как бы ни были велики преступления Германии, полностью и безраздельно сваливать всю вину за это на народ Германии представляется мне недостойным Европы, ее прошлого, тех услуг, что оказаны ею цивилизации. Я говорю так не для того, чтобы содействовать рождению славной доброй Германии, чьи добрые инстинкты кто-то намеревается пробудить с помощью демонстрации фильма Чарли Чаплина. Я не верю в добрую Германию в том смысле, какой придают этому слову дураки. Я знаю: Германия будет мстить. Она слишком далеко зашла во зле, чтобы вернуться назад той же дорогой. Теперь она пойдет до края ночи, и никто не может сказать, настанет ли этой ночи конец, даст ли Бог время ему настать и не окажется ли ночь Германии и нашей последней ночью, последней ночью человечества. Ну да ладно! Скажу все же, что начало болезни, разъевшей Германию до костей, не пощадив ее лица, возможно, коренилось не в ней. Достаточно узнать дикую, жестокую историю пруссаков, чтобы предположить, что болезнь передалась ей от Пруссии. Пруссаки были не немцами, а славянами. При слове «славяне» умники, пожалуй, начнут перешептываться: мол, они-то знают, куда я клоню. Это я знаю, куда они клонят. Что до меня, я неизменно и неуклонно стою на том месте, которое выбрал, — может, оно не самое надежное, зато отсюда открывается хороший кругозор, так что я меньше всего рискую быть одураченным. Никто не убедит меня в том, будто он некогда верил в добрую Германию Жореса — Германию социал-демократов, а также в добрую Германию Католического центра — Германию Марка Саннье. Я всегда — еще до 1914 года — считал, что Германия являет симптомы особо тяжелой, острейшей формы всемирного извращения, которое вышло далеко за рамки инкубационного периода, — причина, вероятно, в том, что Германия оказала наименьшее сопротивление болезни. Германия — несостоявшаяся христианская страна, я хочу сказать, она в большей степени несостоятельна как христианская страна по сравнению с другими, это анормальная христианская страна. Я никогда не обманывался насчет доброй Германии и добрых Германий, но у меня нет никакого желания поддаваться на обман современного мира, когда он изображает удивление и возмущение народом, извращению которого он скорее способствовал, чем препятствовал, — до тех пор, по крайней мере, пока находил возможным извлекать из этого выгоду. Ничто не помешает мне сказать, что Германия — грех не Европы, это грех всего современного мира, грех глубоко развращенного мира, где народы развращаются один за другим, и что последняя услуга, оказанная немецким народом старой цивилизации, некогда им почитаемой, заключается в том, что он показал каждой нации, как в чудовищном зеркале, тот образ, который, быть может, она, сама того не зная, воплощает уже сегодня и наверняка будет воплощать завтра.
Христианская Европа дехристианизировалась, ее дехристианизацию можно сравнить с девитаминизацией человека. Неважно, что это были за витамины, важно, насколько они стали или не стали необходимыми с течением времени и в силу привычки. Европа дехристианизировалась постепенно и как бы незаметно для себя самой. Это явление не ускользнуло от наблюдателей. Но они успокаивали себя тем, что у пациентки проявляются нарушения, схожие с теми, что наблюдались прежде. Уже глубоко чуждые духу христианства, упрямо отказываясь видеть в нем что-либо, кроме морали, они изучали криминальную статистику и с облегчением отмечали, что число преступлений растет не так уж существенно. Даже если считать религию все еще полезной для подавления дурных инстинктов, казалось, опасность не слишком серьезна, к тому же она не застанет общество врасплох. Если предположить, что события примут самый неблагоприятный оборот, казалось, всегда можно будет преодолеть мимолетный кризис нравственности, укрепив жандармерию. К несчастью, первые проявления болезни оказались неожиданными. Вопреки соображениям теоретиков, дехристианизация вывела первыми на авансцену истории не циничных свирепых животных, сорвавшихся с цепи запретов, точно злая собака. Тоталитарное животное, этот хищник, поочередно палач и солдат, строитель и разрушитель, то страж порядка, то виновник хаоса, всегда готовый верить всему, что ему говорят, исполнять все, что ему велят, формируется далеко не сразу. Тоталитарное животное вовсе не примитивно, напротив, это продукт цивилизации, так сказать, оставивший позади вершину своего нормального развития, он ассоциируется скорее с выродившимся аристократом, чем с антропоидом. Появившись на свет, он кичится презрением к интеллекту, однако само его появление возможно лишь в атмосфере некой анархии и своего рода интеллектуального распада. Полицейские были начеку, готовые усмирять революционное движение, возникающее среди низов. Государство тратило миллиарды, чтобы как можно быстрее заполнить обязательным образованием пустоту в умах, внезапно освободившихся от старомодных суеверий. Но революция коренилась не в низах, или, по крайней мере, революция низов не несла никакой угрозы. Революция коренилась в той среде, где, по мнению человека XIX века, можно было встретить только друзей порядка, благодетелей, чья миссия заключалась как раз в том, чтобы защищать его от всяческого беспорядка, прежде всего от войны. Разве мог он питать недоверие к ученым, даже если это были философы? Чем больше ученых, тем больше шансов сохранить мир, стоило родиться ученому, как страдающее человечество на шаг приближалось к всеобщему миру. Тем не менее человек с автоматом, этот хищник, выйдет не из низов общества, он выйдет из философских систем.