Свобода… для чего?
Шрифт:
Полностью отдать себя… Как вы знаете, в жизни большинство из нас затрачивает лишь незначительную, совсем небольшую, до смешного малую часть самих себя, как богатые скряги былых времен, о которых говорили, будто они тратят только проценты с прибыли. Святой живет не процентами с прибыли, ни даже просто прибылью, он вкладывает весь капитал, полностью отдает свою душу. Этим, кстати, он отличается от мудреца, который цедит свою мудрость, подобно улитке, создающей раковину, и обретает в ней убежище. Вкладывать душу! Нет, это не просто литературный образ. Не нужно заходить слишком далеко, чтобы этот образ получил мрачный смысл. Известный профессор Женевского университета господин Гиено в своей недавней книге «Проблемы жизни» вновь обращается к различию между телом, духом и душой. Приняв гипотезу, которую не отвергает святой Фома, мы со страхом осознаем, что бесчисленное множество людей рождаются, живут и умирают, так и не воспользовавшись ни разу своей душой, не воспользовавшись ею по-настоящему, хотя бы для того, чтобы оскорбить Бога. Как возможно отличить этих несчастных? В какой мере мы сами не относимся к этому разряду людей? Не заключается ли Осуждение в том, что мы поздно — слишком поздно, уже после смерти — открываем в себе абсолютно нетронутую душу, все еще аккуратно сложенную вчетверо и истлевшую, как некоторые
Общение святых… Кто из нас уверен, что участвует в нем? А если он имеет такое счастье, какую роль он в нем играет? Кто такие богатые и бедные в этом удивительном сообществе? Кто здесь дающие, кто получающие? Сколько неожиданностей! К примеру, благочестиво скончавшийся почтенный каноник, удостоенный в «Епархиальном бюллетене» пышного некролога в стиле, свойственном подобным публикациям, — не рискует ли он узнать, что обязан своим призванием и спасением одному явному атеисту, тайно мучимому религиозной тревогой, которому Бог необъяснимо отказал в утешениях веры, не лишив его, однако, заслуг веры (ты не искал бы Меня, если бы уже не нашел)? Казалось бы, нет ничего лучше отрегулированного, более четко упорядоченного, иерархически выстроенного, уравновешенного, чем внешняя жизнь Церкви. Но внутренняя ее жизнь исполнена проявлений чудесной свободы, хотелось бы даже сказать: божественной экстравагантности Духа — Духа, который дышит где хочет. Если представить себе строгую дисциплину, сурово удерживающую каждого члена огромного тела Церкви, начиная от скромного викария и кончая Святейшим Папой, на назначенном ему месте, со своими привилегиями, званиями, можно сказать, со своим особым словарем, — и правда ведь выглядят экстравагантными внезапные, иногда совсем неожиданные выдвижения неизвестных монахинь, простых мирян, даже нищих, которые вдруг делаются заступниками, покровителями, а порой и учителями Вселенской церкви?
О, речь не идет о противопоставлении Церкви видимой и невидимой; видимая Церковь, что тут поделаешь, — это не только церковная иерархия, это и вы, и я, так что не всегда она приятна, а иногда бывала и весьма неприятна при ближайшем рассмотрении, например в XV веке, во времена Базельского собора, и в подобных случаях у нас, естественно, возникает искушение сожалеть, что не она является невидимой. Да, мы сожалеем, что кардинала легко узнать издалека по его прекрасной алой мантии, тогда как святой при жизни не выделяется никакими деталями одежды… Я знаю: то, что здесь воспринимается как шутка, для многих — мысль, порой доставляющая муки. Мы не правы, рассуждая, будто Церковь видимая и невидимая — это в действительности две Церкви: ведь видимая Церковь есть лишь доступная нашему зрению часть невидимой Церкви, и эта видимая часть невидимой Церкви меняется в зависимости от каждого из нас. Ибо нам тем лучше известно то человеческое, что в ней есть, чем менее мы достойны знать то, что в ней является Божественным. Иначе как объясните вы такую странность: как раз те, кто больше всех имеет право возмущаться недостатками, искажениями, даже уродствами видимой Церкви, — я имею в виду святых, — никогда на это не жалуются? Да, видимая Церковь — это та часть невидимой Церкви, которую каждый из нас может видеть, соответственно своим заслугам и по благодати Божией. Легко сказать: «Я предпочел бы видеть нечто иное вместо того, что вижу». О, конечно, если бы мир был шедевром архитектора, озабоченного симметрией, или профессора логики, одним словом, Бога деистов, тогда Церковь являла бы собой образец безупречного порядка, святость в ней была бы первой привилегией начальства, а каждая ступень в иерархии соответствовала бы более высокой степени святости, и так до того, кто всех святее, — разумеется, Святейшего Папы. Полноте! Вы хотели бы такую вот Церковь? Разве вам было бы в ней хорошо? С вашего позволения, меня разбирает смех! Какое уж тут «хорошо» — вы топтались бы на пороге этой Конгрегации сверхчеловеков, теребя в руках картуз, как бедняга клошар у дверей отеля «Ритц» или «Кларидж». Церковь — семейный дом, отчий дом, а в таких домах всегда бывает беспорядок, там попадаются стулья, потерявшие одну из ножек, столы закапаны чернилами, банки с вареньем в буфете опустошаются сами собой — все это я знаю на собственном опыте…
Дом Божий — это обиталище людей, а не сверхчеловеков. Христиане — не супермены. А святые тем более не сверхлюди, ведь они самые человечные из людей. Святые лишены возвышенности, они в ней не нуждаются, скорее, возвышенное нуждается в них. Святые — не герои в отличие от героев Плутарха. Герой создает у нас обманчивое впечатление, будто он превосходит человеческую сущность; святой ее не превосходит, он несет ее бремя, старается как можно лучше ее воплотить, — вы понимаете разницу? Он старается приблизиться, насколько возможно, к своему образцу — Иисусу Христу, то есть к Тому, Кто был истинным человеком с совершенной простотой, способной смутить героя и ободрить всех прочих, ибо Христос умер не только за героев, он умер и за трусов. Если об этом забывают его друзья, то враги не забывают. Вы знаете, что нацисты всегда противопоставляли Святой агонии Христа в Гефсиманском саду радостную гибель многих молодых героев-гитлеровцев. Суть в том, что Христос, желая открыть мученикам славный путь бесстрашной кончины, хочет также каждому из нас предшествовать во мраке смертной тоски. При последнем шаге твердая, бестрепетная рука может опереться на Его плечо, а рука дрожащая без всяких сомнений найдет Его руку, протянутую навстречу…
Мне хотелось бы закончить мыслью, которая не оставляла меня во время этой беседы, как нить ткача, бегущая сквозь основу. Люди, которым так трудно понять нашу веру, имеют слишком несовершенное представление о высоком достоинстве человека в творении, они не ставят его на присущее ему место, на то место, до которого Бог возвысил человека и куда Сам Он смог снизойти. Мы созданы по образу и подобию Бога, потому что мы способны любить. Святые обладают талантом любви. О! Заметьте, этот талант не таков, как, например, талант художника, составляющий привилегию немногих. Точнее говоря, святой — это человек, умеющий найти в себе, исторгнуть из глубины своего существа ту воду, о которой Христос говорил самаритянке: пьющий ее «не будет жаждать вовек…» [32] В каждом из нас
32
Ин. 4, 14.
33
См.: Ин. 1, 4.
Вера, как жалуются иные из вас, им неведомая, живет в них, наполняет их внутреннюю жизнь, она и есть та внутренняя жизнь, благодаря которой любой человек, богатый или бедный, невежда или ученый, может вступить в общение с Божественным, то есть со вселенской любовью, а все творение целиком есть не что иное, как ее неистощимое фонтанирование. Та внутренняя жизнь, заговор против которой воплощает наша бесчеловечная цивилизация с ее безумной деятельностью, бешеной гонкой за развлечениями и отвратительной растратой деградировавших форм духовной энергии, что приводит к рассеиванию самой субстанции человечности.
В ходе нашей беседы я говорил вам, что соблазн, связанный с творением, — это не страдание, а свобода. Я мог бы сказать также: Любовь. Если бы слова сохраняли смысл, я сказал бы, что Творение — это трагедия Любви. Моралисты чаще всего рассматривают святость как некую роскошь. Святость — это насущная необходимость. До поры, пока милосердие не слишком охладело в мире, пока в нем не переводились святые, некоторые истины могли быть забыты. Сегодня они обнажились вновь, как скалы в часы отлива. Именно святость, именно святые поддерживают ту внутреннюю жизнь, без которой человечество деградирует и в конце концов погибнет. В самом деле, именно в собственной внутренней жизни человек обретает необходимые ресурсы, чтобы избежать варварства или опасности худшей, чем варварство, — скотского закабаления в тоталитарном муравейнике. О, по всей вероятности, можно подумать, что сейчас уже не время святых, что пора святых миновала. Но как я уже писал, для святых подходят все времена.
Приложение
Признание слушателям…
Немало лет тому назад — весной 1927 года — я впервые прибыл в Брюссель, и до сих пор не могу позабыть тот прием, который вы устроили мне, писателю, чье «Солнце Сатаны» только показалось из сумерек (или, скорее, из полного мрака). О! Не стану умиляться по поводу прошлого, я не настолько для этого стар; не собираюсь ронять слезу с вами вместе, ибо вы заслужили нечто большее, чем банальное умиление, — тем более что величайшее преимущество вашей страны в данный исторический момент заключается именно в том, что вы, как никто, укоренены в настоящем, вы полностью принадлежите ему и стоите в нем в полный рост. Так что все, что вы можете ожидать от меня сегодня, — это простая, искренняя, строгая благодарность. Вот же она.
Дамы и господа, может статься, вам достанет снисходительности счесть — смею на это надеяться, — что я нашел нужный тон, тот, который вы ожидали от моих слов благодарности за двадцатилетнюю дружбу и преданность. Быть может, я сейчас рискую гораздо сильнее, пытаясь выразить те чувства, что одолевали меня по мере путешествия по городам Бельгии. Но и по этому поводу мне не хотелось бы произносить трескучих фраз; не хочу выглядеть комично и не стану вам вещать вслед за многочисленными болванами, как меня поразили ваши залитые светом магазины и их витрины. Ваши известные всему миру города излучают не то ощущение безопасности, которое я испытал в некоторых других избежавших разрушений странах Европы — таких, как Швейцария; надеюсь, что мой дорогой Беген [34] не осудит меня за эти слова; — не то напускное процветание, столь же эфемерное, что и красота кокетки, которую она пытается сохранить как можно дольше с помощью различных косметических процедур. Вы и города ваши источаете веру народа, который полностью принадлежит настоящему и стоит в нем в полный рост; народа, который сделал ставку на настоящее и на свой шанс в настоящем; он таким образом подгоняет свою фортуну, как прежде подгонял свои невзгоды. Мне хорошо известно, что надо бы выразиться проще; я постараюсь облечь свою мысль в самые что ни на есть простые слова. Мне хочется вам поведать о том, что вы, впрочем, знаете лучше меня; ваше процветание ни в чем не может вызвать желчную зависть со стороны француза и кого угодно из числа людей, приверженных традиции и испытывающих ощущение духовной солидарности, присущее великим западным версиям христианства. В вас была вера, и вера эта в себя самих была вознаграждена, ибо она являлась также верой в Европу, в неисчерпаемые, вечно живые ценности Европы — верой в европейца. Как неоднократно говорится в Евангелии, вам воздастся по вашей вере. Ваше нынешнее величие — а ведь величие скорее ощущается, нежели измеряется — не статистическое понятие; статистика не позволит познать вашу тайну, ну разве что чуть приоткроет ее. Так вот, ваше нынешнее величие неотделимо от вашей веры, а потому оно не способно кого бы то ни было унизить; оно принадлежит всем, как и любой другой значимый урок истории.
34
Беген Альбер (1901–1957) — швейцарский литературовед, профессор Базельского университета, первый редактор материалов данного сборника (см. Предисловие).
Говоря все это, я вовсе не имею в виду принизить перед вами мою страну, чье положение сильно отлично от вашего. Моя страна не нуждается во лжи; моя страна выдержит сколь угодно тяжелую истину; ей под силу, не сгибаясь, вынести груз любой истины. Если вы позволите мне прибегнуть к этому образу, она выживет под постоянным и равномерным гнетом любых истин, подобно тому, как все мы живем под определенным атмосферным давлением. Но моя страна задохнется, если под предлогом исцеления изъять ее из-под этого гнета (который и составляет ее духовную традицию) и перенести в разреженный воздух. Если вдруг — предположим невозможное — завтра Франции суждено погибнуть, то падет она не под тяжестью своей исторической ответственности, но оттого, что не стала взваливать на себя эту ответственность.