Своя судьба
Шрифт:
— Помните вчерашние рассуждения о форме? Вот и наша работа подобна борьбе с формами. С уродливыми формами, разумеется. Тут есть один маленький старичок, Лапушкин. Был препротивным эротиком, а я через месяц его выпускаю, — вылечился. И знаете чем? Гравировальным искусством. Окажите ему услугу, зайдите как-нибудь в мастерские и посмотрите его работы. У нас сейчас введены два новых занятия для больных — гравировальное и мастерство Бенвенуто Челлини, ювелирное. Только камни, разумеется, не драгоценные и металлы простые.
Мысль о Маро и Ястребцове мешала мне слушать
— Вы уже говорили с Ястребцовым, Карл Францевич? — начал я после минутного молчания. Но ответить мне он не успел. Раздались шаги — это один за другим стали подниматься на веранду работники санатории. Признаться, я очень удивился составу конференции. Мне казалось, это дело одних врачей и сестер. Но пришли и расселись по скамьям не только служащие столовой (подавальщицы, повар), а и няни, уборщицы, судомойки; пришел в своей полинялой тюбетейке садовник… Набралось до пятидесяти человек. Новизна обстановки захватила меня и заставила забыть о Ястребцове.
С огромным любопытством всматривался и вслушивался я во все, что передо мной происходило. Такие совещания были новостью для меня, в нашей клинике они никогда не проводились. Выступавшие говорили очень сжато и не все, а только те, кто со вчерашнего дня мог прибавить какой-нибудь наблюденный факт к цепи уже собранных. Одна из нянь сказала, например, что больной Ткаченко продолжает кормить живущих при санатории приблудших собак, унося для этого от обеда и завтрака кусочки недоеденного. Она сделала свое сообщение очень коротко, прибавив, что Ткаченко «с собаками ласково разговаривает, если никого нет вблизи». Садовник неожиданно заметил, что, по его мнению, больная Меркулова «в душе добрая», но доказательств не привел. Я еще никого не знал и не помнил по именам, поэтому в потоке мелких сообщений не мог ничего разобрать, но смотрел, как Фёрстер, выслушивая, все это записывает, ставя на полях число месяца и фамилию сказавшего. Когда совещание кончилось, он вынул из тетради листок и протянул его мне:
— Сергей Иванович, здесь описаны неврозы нескольких больных. Я отобрал для вас всего пять случаев. Вы увидите, что изложение не трафаретное и не в специальных терминах. Познакомьтесь с больными, чья история тут написана, и попробуйте распознать их человеческие характеры — вот вам первая задача. А потом поговорим.
Я взял мелко исписанный листок и спрятал его в грудной карман. Мне не терпелось догнать Маро и Ястребцова. Обежав аллеи парка и не найдя их, я спустился вниз, к лесопилке.
Жара стояла нестерпимая, горы были покрыты облаками. Пробежав мимо флигеля, я зашел под деревянную крышу лесопилки, где лязгали машины, но никого не увидел. В будочке тоже никого не было, кроме техника. Я окликнул его и, когда он повернул ко мне свое бледное лицо, спросил:
— Вы не знаете, где Марья Карловна?
Он молча показал рукой на родничок и отвернулся. Маро действительно оказалась возле родничка. Она сидела на бревне, опустив руки на колени и глядя прямо перед собою неподвижным взглядом. Ястребцов стоял возле нее со шляпой в руке и что-то говорил ей. Увидя меня, Маро порывисто встала,
— У вас галстук развязался, — сказала Маро, помогая мне в моем замешательстве, — стойте смирно! — Тонкие руки поднялись к моему подбородку, и, покуда Маро завязывала галстук, я заметил, что они дрожали. Потом она снова села на бревно и посадила меня рядом.
У Ястребцова был рассеянный и элегантный вид. Он обмахивался веткой орешника, время от времени покусывая ее своими черными зубами.
— Что же, вы видели горцев? — спросил я.
— Любезный друг, я видел нечто лучшее, — ответил он с каким-то притворным энтузиазмом, присаживаясь к нам.
Марья Карловна взглянула на меня своим прищуренным — фёрстеровским — взглядом и перебила Ястребцова:
— Павел Петрович говорит о технике. Павел Петрович находит, что у него замечательное лицо, вандиковское, или гольбейновское, или что-то в этом роде.
— Как, да неужели Сергей Иванович сам не обратил внимания на это лицо? — Глаза Ястребцова обратились в мою сторону слегка удивленные, но очень вежливые, подчеркнуто вежливые. Я ответил, что техник кажется мне обыкновенным рабочим польского типа и что, вот когда он обрастет бородой, тип получит свою законченность, а лицо потеряет тонкость. Ястребцов снисходительно улыбнулся.
— У вас нет чутья на лица, молодой человек. О, лицо — это мелодия. Она поет вам в уши, если вы умеете ее слушать, застревает у вас в ушах. Я уверен, что каждое лицо поет по-своему и есть такие, предназначенные мелодии, поющие раз навсегда кому-нибудь одному. Мы называем их «своим» типом, «роковым» типом и так далее. Хотел бы я видеть этого белокурого юношу в темно-красном бархатном кафтане и в берете с павлиньим пером!
— Ну, вы увидите его в воскресенье совсем по-другому — в гороховом костюмчике и на велосипеде, — засмеялась Маро.
— Это ничего не значит, — невозмутимо продолжал Ястребцов, как бы говоря в шутку и только притворяясь заинтересованным темой. — Вы помните, что я говорил вам о зачарованности? Почему не представить себе этого юношу зачарованным? Что знаем мы о себе или друг о друге? Гороховый костюмчик, велосипед, университетский диплом, фуражка шофера — все это лишь шелуха, шелуха и ничего более. Видимость. А под видимостью — очарованная душа, ждущая своего отгадчика. Стоит только отгадать, и колдовство снимется, и мы проснемся… там.
— Где? — тихо спросила Маро.
— Там, в мире реальностей. Там, о чем нам только иногда снится, — с непостижимой, впрочем, осязательностью и яркостью. Вы заметили, как наше восприятие утончается во сне? Уверяю вас, мы в десять раз чутче и чувствительней к сонному образу, нежели к житейскому. Это оттого, что нам сны приводят наши образы, нам предназначенные, в нас оживающие, а жизнь ведет нас мимо видимостей, и вдобавок — чужих.
— Знаете, что сказал бы мой отец, если б услышал вас? — спросила Маро, глядя прямо перед собою и скрестив топкие пальцы на коленях. — Он сказал бы «нельзя»!