Своя судьба
Шрифт:
— Ведь и у древних психея — начало жизни, дыхание. Совсем неустойчивый элемент! А вот устойчивое понятие у Аристотеля — энтелехия. Психическое исчезает со смертью, энтелехия бессмертна, — сказал Карл Францевич.
— Да-с, и древние, значит, различали? Не могу тут судить, не осведомлен. А расскажу вам про одного моего монаха знакомого, человек мыслей неожиданных. Он так, бывало, и говорит: душа, говорит, начало дыхательное, цветы — и те душу имеют, поелику дышат. И не должно, говорит, выражаться «дух захватывает» или «доскачу единым духом»
Варвара Ильинишна всплеснула руками. Она поглядела на нас бочком и, улыбаясь, произнесла:
— У меня уж дых захватывает от ваших речей!
Мы все рассмеялись, и не успел хохот наш отзвучать, как дверь отворилась и вошла Маро. Она была немножко удивлена и раздосадована этим смехом. На ней было темное пальто и белый платочек, руки она держала в карманах. Лицо чуть-чуть побледнело, глаза впали, и выражение их было тоскливое, как у плененной птицы. Но, кроме этого, я не заметил в ней никакой особенной перемены, о которой упоминала профессорша.
— Сергей Иванович, здравствуйте, — сказала она коротко. — Рада, что вы поправились. Ну, я пришла, па. В чем дело?
— Сядь, дитя мое, и посиди с нами.
Маро пожала — по-ястребцовски — плечом, потом скинула пальто и села. Варвара Ильинишна налила ей чаю.
— У отца Леонида неприятности вышли, — сказал Фёрстер, — могут его из-за нас сана лишить. А все этот болтун Залихвастый.
— Он. Как вернулись мы в Сумы с похорон, так и распространился: дескать, самоубийцу похоронили и прославили, и у гроба его чудотворная сила обнаружилась… Оно и пошло, куда следует. Вреден человек, отчета себе в поступках не дающий. И не злой, да вредный.
— Значит, вы, отец Леонид, от нас уходите? — взволновавшись, спросила Маро. Она отодвинула чай и сидела, опершись на локти.
— Определенно ничего и сам не знаю. А придется уйти — уйду. Много я об этом передумал, Марья Карловна. Ведь я вдов, один как перст, — жалеть некого. Совесть меня ни за что не укоряет. Конечно, и места жалко, и паству, и годы не такие, да и придирка ко мне пустяшная, выеденного яйца не стоит, — но вины за собой не вижу, значит, и пострадать легко.
— Вон вы какой. А по-моему, уж страдать — так за вину.
— Спаситель наш разве за вину пострадал? — усмехнувшись, спросил батюшка. Хоть он, видимо, и решил принять испытание, но по лицу его было заметно, что не так-то это легко. Покраснев и расстроившись, он вынул большой клетчатый платок и стал усиленно сморкаться. Пухлые пальчики его слегка дрожали.
— Отец Леонид, Маруша, с тобой поговорить хотел. Насчет твоего дела… — робко и с видимым страхом произнесла Варвара Ильинишна.
— Насчет какого «моего дела»? — Маро нахмурилась и грозно взглянула на всех нас.
— Не нужно, барышня моя, сердиться. Разве чужие мы вам? Все тут свои люди, а я вас еще этакой видел, когда вы под стол гулять
— Замуж выхожу! — горько вырвалось у Маро. — Погодите, дайте ему развестись.
— Он, кажется, евангелического вероисповедания? Развод у них не долгий, тяп да ляп — и готово. Не то, что наша суконная волокита. Ну, а куда его первая жена пойдет? Слышно, с постели она не вставала?
Я видел побледневшее личико Маро и трепет опущенных век на ее глазах, и мне было жалко ее до боли. Я посмотрел просительно на Варвару Ильинишну, и та сразу пришла на помощь:
— Августа Ивановна поправляется…
— Отец Леонид, вы умный и добрый! — прерывая мать, страстно воскликнула Маро. — Почему вы не допускаете ошибок? Почему в вас нет любви к человеческой жизни настолько, чтоб хотеть исправить неверное? Сколько браков, похожих на простую случайность… И вы думаете закабалить человека в его ошибках и не дать ему никакой надежды на исправление зла?
Фёрстер, молчавший до сих пор, поднял голову. Он взглянул прямо на дочь, открытым, живым взглядом, как почти не глядел ей в глаза последнее время.
— Маруша, вовсе отец Леонид этого не думает, да и я и мать, и все мы не думаем. Даю тебе слово, ты сама, одна только ты, мешаешь нам согласиться с тобой. Ты погляди на себя со стороны. Ты сейчас все время борешься, и тебе кажется — против нас, против нашего несогласия. Но пойми, нет никакого несогласия. Мы согласны. Мы ничего тебе не внушаем, не требуем, не насилуем, мы уважаем Хансена, он хороший, честный, обаятельный человек. Но ведь ты несчастна, Маро. Не в нас препятствие, в тебе препятствие. Мы друзья тебе, давай разберемся разумно — в чем тут дело.
— Священника пригласили — воздействовать, — с искаженным лицом произнесла Маро. — Согласны… Сами проверьте, сами посмотрите на себя со стороны. Батюшка, если так начать, конца не будет… Подчиняйся, смиряйся… Значит, всю пакость, какая есть в мире, принять как должное, неизбежное, значит — терпеть, и терпеть, и терпеть ради спасения души? Этого вы хотите?
Фельдшер Семенов, тихонько сидевший в своем углу, неожиданно заговорил. Он так редко вступал в общий разговор, что я взглянул на него даже с испугом, не зная, что может выйти из его участия в разговоре.
— Марья Карловна, барышня, — раздался его приятный, густой басок, такой спокойный, словно няня говорит ребенку, — ведь нынче война идет, время военное. В японскую в нашей деревне много семей врозь пошло. Я так смотрю на положенье Хансена — нет его тяжелее. Родины они лишились, и как там ни говори — беженцы они. Беженцев очень надо понять. У них только и осталось, что семья, им держаться друг за друга все равно, что за надежду держаться — прошлое воротить, по-прежнему зажить. Верьте мне, Хансену сейчас — не с одной женой прощаться. Ему сердце рвать — от родного города, родной речи, да и старик, Ян Казимирович, ему вместо отца. Какая же тут пакость?