Своя судьба
Шрифт:
— Сестры могли бы вместо нее ходить.
— Попробуйте скажите это Карлу Францевичу. Я и заикаться бросила. У него первый долг, чтоб воспитывать ребенка без страха. Никакое ощущение не смеет командовать человеком, это его правило. Так у нас Маро и выросла… — Она помолчала некоторое время, над чем-то думая. Лицо ее приняло горькое выражение. — Вырасти-то выросла, а вот теперь все правила вверх ногами полетели. Где бы им помочь, тут-то они и сплоховали, правила наши. Обидно мне, Сергей Иванович. Не думала я, что придется на старости лет такое горе пережить. Вы у нас как родной, вы, должно быть, сами заметили, что затевается? Видит бог, мне это все равно, образованный
— Варвара Ильинишна, ради бога! Разве так далеко зашло?
— Куда ж дальше? Сам Филипп Филиппович теперь точно ополоумел. На все соглашается — разводиться так разводиться. На него не похоже! И радости во всем этом я никакой особенной не вижу ни для него, ни для Маро. Оба бледные какие-то, ожесточенные, людям в глаза не смотрят. Когда друг с другом, — все хорошо и обо всем забывается, а чуть разошлись — он туча тучей, она по комнате мечется, ночей не спит, осунулась, с отцом не разговаривает, меня гонит. Воля ваша, страшно так начинать свою жизнь. Не о том я для Маро у бога молила!
Она умолкла, а я снова опустился на подушки. Значит, у Маро с Хансеном все уже решено. Может быть, это все-таки лучше, чем прежняя неопределенность. Но как решился Хансен на развод? И что чувствует теперь больная, глупенькая женщина с унылым взглядом и вытянутым, как у зверя, лицом? Я не смел спросить у Варвары Ильинишны о Гуле.
Часы между тем проходили, и Дунька принесла мне обед — курицу и кисель. Пока я ел, упираясь локтем в табуретку, Варвара Ильинишна ласково поглядывала на меня да подкладывала мне в тарелку. Она и не знала, бедная, что, приберегая от меня санаторские новости, — не замолчала самой страшной. Вечер наконец наступил. Электрический цветок наверху был плотно завязан зеленым тюлем, чтоб не раздражать мне глаза. Когда он загорелся, разлив по комнате тусклый мертвенный свет, Варвара Ильинишна простилась со мной, поставила возле, на столике, теплого чаю с любимыми фёрстеровскими сухариками, укрыла меня матерински, заткнув одеяло по бокам, и ушла. Я остался один в этом призрачном, колеблющемся свете, заострявшем белизну стен, белизну моих вытянутых рук и их худобу. Спать не хотелось, читать не следовало. Я повернулся, снова сбросивши одеяло, и стал думать. Мне было постлано на диване, где мы с Маро так часто беседовали. Вот тут уголок, еще смутно пахнущий ее духами.
Милая Маро, если б вы пришли сейчас ко мне, как прежде! Это невозможная вещь, но если бы, если бы! Вот раздадутся шаги; ручка дверная двигается; входит тоненькая фигурка в матроске, с короткими темными локонами, темной прядью на лбу и этим умным, знающим взглядом больших глаз. Я видел ее всю, — с прелестной линией рта и носа, с манерой смеяться, склонив голову к плечу, с тонкими, всегда взволнованными пальцами; в облике ее было так много хрупкости и готовности к страданию, — какая ошибка не уберечь ее от судьбы! Неожиданно я вспомнил маленькую сцену: Маро сидит на корточках во дворе и кидает хлеб птицам; куры и рослые утки рвут его у нее из рук; она несколько раз бросает его хохлатой курице с двумя крохотными цыплятами, но не тут-то было! Сердито гогоча, хлеб вырывают у курицы из-под клюва, и хохлатка двигает маленькой глупой головой во все стороны. Маро терпеть не может хохлатки, но из чувства справедливости она возмущена и гонит птиц. Наконец она вскакивает, делит хлеб поровну и, побросав куски перед утками, ухитряется незаметно для них подсунуть остальное хохлатке. Все клюют, и Маро хохочет тоненьким, музыкальным смехом, склонив голову к плечу.
Пустяк, но память моя была переполнена такими пустяками. Казалось, они набирались, незаметные, чтоб зажечь меня в эту минуту волнением и болью. И боль стала так невыносима, что я закусил губу и сел на постели.
Голова у меня кружилась. Я обвел взглядом комнату и вытянул руки. О, если бы она пришла! Я ничего не сказал бы ей, а только поглядел бы, как она двигается, трогает вещи на моем столе, задумывается, опускает ресницы. Ни разу еще не тосковал я по человеку, как сейчас по Маро. Безотчетно я назвал ее по имени, сперва тихо, потом громче.
В комнате царствовала тишина. Сверху, из зеленого тюля, струился тусклый, белесоватый свет. И вдруг, в сплошной тишине, возникли звуки. Это были шаги, — кто-то шел по лестнице, поднимался все выше, миновал там, внизу, дверь техника, потом дверь Зарубина, медленно перешел площадку и, наконец, поднялся ко мне. Шаги звучали ни громко, ни тихо. Они были спокойные и длились, длились без конца. Я слушал их периодические возникания и говорил себе, что это мне кажется, — так долго не доходили они до двери. Лестница в двадцать четыре ступени как будто вела ко мне из бездонной глубины. Но вот в дверь мою легко постучали. Я ответил дрожащим голосом: «Войдите».
Дверь тихо раскрылась, и вошел человек. Это был Ястребцов. Не знаю, почему, но ужас меня обуял. Я вскрикнул.
— Что с вами? Успокойтесь. Я пришел узнать о вашем здоровье. — Он притворил дверь, взял стул и сел у моих ног. При тусклом мертвенном свете лицо его обернулось ко мне выпуклостями и провалами. Глаз не было видно. Вместо них — две темные ямы, темный провал рта, а между ними длинный острый нос, свисающий книзу; и два широких, вялых уха, как крылья летучей мыши.
— Кто выпустил вас из санатории в этот час? — спросил я, глупо вытаращив на него глаза.
— Да разве санатория — тюрьма? — ответил он, засмеявшись. — Здравствуйте, дайте мне руку! Ничего, я не заражусь. Я давно собирался навестить вас, но вы стали доступны только сегодня.
— Здравствуйте, — тихо ответил я, оставляя свои слабые пальцы в его костлявой руке. Он сильно пожал их и выпустил.
— Не дивитесь, пожалуйста, на меня, точно я привидение. Рад видеть вас почти здоровым. Будем надеяться, что вы встанете к нашему спектаклю.
— И я тоже надеюсь.
К моему удивлению, он не ответил ни слова, и разговор упал. Целую минуту ждал я, искоса поглядывая на него, но Ястребцов молчал. Завозившись, я потянул к себе одеяло, кашлянул, помешал ложечкой в стакане, вынул из футляра часы. Все это время Ястребцов молчал, как и прежде.
Мне становилось нехорошо от его присутствия. И так как молчание его показалось мне преднамеренным, я решил показать ему, что понимаю это, и не возобновлять разговора. Досада брала меня. Не будь я болен, не будь у меня чувства беспомощности и слабости, я постарался бы извлечь что-нибудь из этого молчания.
Протекло пять минут (я глядел на часы); еще пять; и еще три. Наконец, не вытерпев, я коснулся его неподвижных рук и резко произнес:
— Зачем вы это делаете?
Он встрепенулся, точно разбуженный, поднял руку ко лбу и раскрыл, наконец, челюсть. Все запрыгало на его лице от смеха. Две впадины с невидимым взглядом устремились на меня, и он ответил:
— Что делаю, молчу?.. Я… я просто задумался. Со мной это часто. А вы думали, я нарочно? Дело в том, Сергей Иванович, дело в том, что мне адски необходимо с вами переговорить.