Святочная повесть
Шрифт:
— Ой, торт плывет, — воскликнул Федюшка.
— Это, между прочим, Хулио мечтал такой слопать... А вон, вон и дворец целый плывет, гляди-ка, доплыл до сюда, кре-епкая мечта была. О! Развалился. Это тот старик мечтал в таком жить. Да-да, тот старик, что сундучок откопал. Возьми, кстати, его. И — вперед! Ко грехопаду. Туда и подлететь можно.
Внезапно воющий вихрь налетел сзади на Федюшку. Он и опомниться не успел, как его подняло и бросило вперед вдоль берега.
— У-ы-и-и, — выл летевший рядом Постратоис, — ха-а-ра-шо!.. Стоп! Приехали.
Как внезапно подняло Федюшку, так внезапно и бросило вниз. Очень больно ударился он о камни. Постратоис поднял его за шкирку, распластанного, и поставил на ноги. И тут же Федюшка забыл о боли и вообще обо всем. То, что сейчас предстояло перед его глазами, выглядело действительно впечатляюще: с громадной высоты
— А что там? — спросил Федюшка, указывая на черно-огненную стену. Закололо почему-то у него под сердцем, и холодок по спине пробежался.
— О-я! — загудел Постратоис, — а там и есть собственно ад, там трясина Тоски и Страха, там командуют знакомые тебе милые старички. Черный дом, то бишь гееннский смрад, это то, чем дышат сидящие там. Надо же чем-нибудь дышать, ха-ха-ха...
При этих словах Постратоис простер свои руки перед собой, и сразу стих грехопад. Бесшумно низвергалась черная жижа, бесшумно разбивались пирожные, кресла и все прочее, что несла на себе жижа вниз. Теперь незаглушаемые ничем звуки из-за стены черного огня носились по окрестности. Оторопь взяла Федюшку из- за этих звуков: стоны, вопли, причитания, завывания, визг, рычание, все это кошмарной какофонией летело оттуда, и нормальному уху совершенно невозможно было слышать этот рев, который раздирал душу и вгонял в нее, разодранную, такую тоску, что возникало совершенно безумное желание броситься вниз и самому слиться с этим воем, если невозможно от него оградиться. Притягивали эти безумные звуки безумную, сломанную уже волю. Федюшке подумалось, что такие крики тогда можно издавать, когда тебя решили живьем перепилить, и вот уже поющие зубья пилы коснутся сейчас твоего тела. Но еще не коснулись, еще чуть-чуть.
Или, когда парализованный судорогой, ты можешь только лежать на воде, а не плыть, и видишь перед носом у себя пасть крокодила, которая сейчас захлопнется вместе с твоей головой.
— Чтой-то ты лицом переменился, юноша? — услышал тут Федюшка издевательский постратоисов голос. — Трясинку хочешь испытать? Эт-то можно.
Федюшка хотел крикнуть, что он не хочет испытать этой трясинки, что он только посмотреть хочет, но крикнуть ничего Федюшка не успел, он тут же ощутил себя под балахоном Смерти. Он сразу закричал и задрыгался, но все это оказалось бессмысленным, разве можно сопротивляться Смерти, коли стал другом ее покровителя. Его подняло и точно в мешке понесло куда-то вперед и ввысь. Считанные мгновения длился полет, балахон вдруг исчез, словно его и не было, и Федюшка камнем рухнул вниз.
— Душа из тебя вон! — раздался над трясиной гром-грохот постратоисова голоса.
Сердце у Федюшки зашлось, закололо и — остановилось, он даже увидал его, остановившееся, оно почему-то оказалось в стороне, а вслед за тем все тело свое с прозрачной кожей он увидел в стороне. Оно кувыркалось и падало вниз рядом. Рядом? Рядом с кем? Ведь мертвое тело вон оно, а я все вижу и чувствую, и нету никакой Тоски и Страха от того, что тело мертво. В чем же я вижу, в чем нахожусь? Такие мысли промелькнули у Федюшки, но недолго он недоумевал. Мгновенно явилось прозрение: да ведь это душа его, которая и есть то самое, что думает, чувствует, видит, она освободилась от тела и свободно парит теперь в пространстве. Первые секунды после освобождения необыкновенное блаженство испытал Федюшка. Себя он не видел, но такое странное чувство у него было, будто он вездесущ, будто быстрота его полета ничем не ограничена. Как замечательно состоять из одной только души. Какая легкость и свобода во всем, ты уже не можешь чувствовать боли, нет силы на свете, которая может лишить тебя жизни, ты — вечен!
Но едва только Федюшка хотел запеть от радости, как вдруг тьма обрушилась на него со всех сторон и, вместо блаженства в его душу бессмертную вонзился жуткий страх, перемешанный с отвращением необыкновенным к объявшей его тьме и к тому, что копошилось там внизу, куда он неотвратимо падал. Все то навалилось на него, что испытал он уже в черных дырах Смерти. И нет больше свободы, нет легкости, нет сил сопротивляться падению, его земные делишки и мечты, сваленные черной рекой в трясину Тоски и Страха, тянули его к себе,
Тоска, непроходимая, кромешная, и страх, дикий, оглушающий, заполнили полностью душу и вышвырнули оттуда все без остатка, что так радовало ее в момент отделения от тела. Она, правда, и сейчас сама себе казалась вездесущей, беспредельной, но и трясина была таковой. Только из нее состоял мир, она растворяла всю Федюшкину душу, и вот уже кажется ему, что сам он стал тоской и страхом, и гееннский смрад, что стелется по поверхности бурлящей трясины, это тоже он, бывший Федюшка. И боль-тоска все нарастает и нарастает, и нарастать ей беспредельно, ибо разверзлась и приняла его в свои объятия адская беспредельность и рад бы теперь хоть в петлю, да нечего в петлю совать. Там, на земле, по ту сторону Провала, хуже всего ему бывало, когда, натворив что-нибудь, он ожидал неизбежного наказания. Тогда он тоже испытывал тоску и страх, ожидание наказания часто чуже самого наказания. Однажды, помнится, очень тошно ему было, но то, что творилось сейчас, несравнимо было ни с чем. Да тут вдруг нагрянула память о той невыразимой благодати райской долины. Да как нагрянула! Как вспомнилось! Эх, кувалдой бы да по этой памяти. Да нету кувалды, а хоть бы и была, недоступна теперь память ни для какой кувалды. Вдруг какая-то страшная морда возникла над трясиной и задразнилась, тряся языком: на-на-на... упустил, дурак, упустил вечное, упустил вечное блаженство... Никогда его больше не будет. И ничего больше не будет, кроме того, что сейчас ты испытываешь. На-веч-но это с тобой, ох-ха-ха-ха...
«НИ-КОГ-ДА» — запрыгало, завыло, захохотало оживленное, убийственное слово хрипом-скрежетом постратоисова голоса.
И завыл, заревел Федюшка в отчаяньи... И волосы на себе рвать бы с досады, да нет волос; головой бы об стену, да ни стены, ни головы, с ума бы сойти, чтоб не помнить ничего, не понимать ничего. Да вот не сходится с ума и не сойдется — НИКОГДА!.. Только вот сейчас пришло осознание непоправимости происходящего. Никогда отсюда не вырваться. Уже без малого месяц прошел... Месяц?!
Затрепетала Федюшкина душа, еще больше от того, сращиваясь с трясиной, и заорала на всю мощь, на которую способна была. За что?! Постратоис! Освободи! Обманщик... Боль все усиливалась, она все время казалась нестерпимой, но с каждой секундой (или месяцем?) способность к терпению увеличивалась, и боль-тоска тут же нарастала, и страху подваливало, и никакого предела всему этому не было. И за каждый душевный выкрик, за каждый вопрос в ответ будто той самой кувалдой, особенно, когда «за что?» выкрикивалось. «Есть за что», — било в ответ кувалдой, так что, ой... Чуть не выкрикнулось «Господи, помилуй». Но только чуть не выкрикнулось... Вот уже и год миновал его пребывания здесь. И заплакал тут Федюшка так беспредельно горько, что казалось, рыдания его сами по себе могут поднять его из трясины. Но, — несокрушим не знающий жалости ад, смешны ему любые рыдания.
Миллионы соседствующих с Федюшкой, рыдали-взывали еще и похлестче, но все тщетно.
На третьем году он уже только яростно рычал и скрежетал, а что такое третий год в сравнении с предстоящей вечностью?!. Наступило время, когда уже и года перестал считать Федюшка. И вот однажды подняло вдруг его из трясины. И хотя тьма-тьмущая, что окутывала трясину, цеплялась за него, но неведомая сила пересилила все и, наконец, последние куски тьмы и трясины отпали, несущий его вихрь вынесся из стены огня и дыма и бросил живого, телесного Федюшку к ногам стоящего на прежнем месте Постратоиса. Появлением Федюшки у своих ног Постратоис был весьма озадачен.