Святослав
Шрифт:
— Не очень… Зимой выехали, к весне прибыли. Все реками да волоком. Паводком, сам знаешь, быстро.
— Тогда скажи, человече, — спросил Микула, — как тебя звать?
— Радышем, — ответил воин.
— А меня Микулой.
— Добре, — промолвил Радыш и впервые улыбнулся. Помолчали. Где Новгород, где Киев, а вот сидят рядом в стане среди поля. Этим двум воинам было о чем подумать и потолковать!
Поглядев на белую сорочку Радыша, на его широкий кожаный пояс, Микула тихо промолвил:
— Ты, видать, из гридней князя, а может,
— Куда нам до гридней, — сказал он, — а тем паче до бояр! Они, брат Микула, в шлемах, в броне да со щитами, а у меня сорочка да пояс. Может, потому, что сорочка чистая?
— Да нет, Радыш, что ты! Просто к слову пришлось. Микуле стало неловко — перед ним сидел такой же простой человек, как и он сам, но именно это всколыхнуло в его груди что-то теплое, и он спросил:
— Как у вас в Новгороде?
— Так, как и всюду…
— Платите дань или как?
— Раньше платили, — откровенно признался Радыш, — и очень худо было: ведь к нам, Микула, приезжали за данью и свои князья и киевские, а из-за моря налетали на города и веси варяги. А теперь дани нету…
Радыш умолк, но видно было, что сказал он не все, о чем думал.
— А как же теперь, без дани? — шепотом спросил Микула.
— Еще труднее… Урок да устав…
— Значит, и у вас посадники?
— И у нас, Микула.
— И тиуны?
— Конечно…
— И вирники наезжают?
— Наезжают. Даем и вирникам, и тиунам, и посаднику, и волостелину, и князьям.
— Что-то месяц затянуло, — заметил, поглядев на небо, Микула. — Злые силы и на земле и на небе. Видишь, темно как и холодно стало.
И, пододвинувшись ближе к Радышу, Микула спросил:
— Значит, не выдерживают закупы, холопы и прочие смерды?
— Не выдерживают. Купы берут, а вернуть нечем. Закупов бьют розгами и обельными холопами делают.
— И тебя били? — едва слышно произнес Микула.
— Били… — так же тихо ответил Радыш.
— Так скажи: куда мы идем? — спросил Микула и, придвинувшись еще, сел вплотную к Радышу.
Радыш, казалось, не удивился вопросу. Он сразу ответил:
— Может, Микула, потому и идем, что очень трудно. Но ответ не удовлетворил Микулу.
— Осаждают нашу землю, — продолжал Радыш. — Раньше дань платили, а теперь урок, устав. А для чего? Ром ей идут с запада, юга, востока, наседают с трех сторон, чтобы брать дань, сделать нас холопами. А я, Микула, холопом ромеев быть не желаю и не буду. Лучше уж в воду… А князья наши -что ж, им тоже нелегко: надо иметь города, дружину большую, лодии… Вот и платим оброки да уставы…
Помолчав, Радыш закончил:
— Потому мы, Микула, и идем! Русскую землю боронить. Ромейскими холопами быть не хотим. А коли разобьем роме-ев, может, уроки да уставы отменят. Как полагаешь, Микула?
— Думаю, Радыш, что разобьем ромеев… И тогда мы уже платить такие уроки и уставы не будем.
На этом беседа оборвалась.
А Микуле не спалось. Он долго лежал с закрытыми глазами, потом осторожно приподнял голову, оперся на локоть и снова сел.
В небе по-прежнему, только чуть пониже, плыл месяц, облака растаяли, и знак Перуна виден был теперь отчетливее; серо было в поле, вокруг лежали люди.
Микула смотрел на них уже другими глазами. До сих пор он шел среди воев чужим, и они казались ему чужими, Микула сторонился воев, не мог найти среди них свое место.
А разве эти люди ему чужие?
Вот Радыш говорит словно бы не так, как Микула, а твердо, тягуче. Дреговичи и радомичи, которые идут с ними, гуторят звонко, как птицы поют. А вятичи словно совсем позабыли русские слова.
Однако Микула хорошо знал, что все это простые люди, одного рода. Судьба разлучила их, разбросала в разные стороны, но горести и радости у них одни.
Микула лег, вскоре уснул и во сне, сам того не ведая, положил руку на плечо Радыша. Теперь в стане все притихло, как бывает поздней ночью. Умолкли и соловьи.
6
Впрочем, не все кругом спало. Совсем недалеко от Микулы и Радыша, на скале у Роси, стояла женщина, — она смотрела на стан, где дотлевали огнища, на месяц в небе, на плес реки. В призрачном, холодном свете белело ее лицо с острыми скулами, большими темными глазами и тонкими губами. Она была очень утомлена и худа, но в ней таилось что-то привлекательное, теплое.
Женщина стояла на скале уже давно; она видела, как вокруг костров ужинали, а потом улеглись спать на траве, видела, как недалеко вдруг проснулся один, потом другой воин, как они долго сидели и вели тихую, невнятную беседу.
Женщина не знала этих людей. Здесь, в огромном стане, не было, казалось, у нее ни родных, ни близких, однако все: и красное пламя костров, и приглушенные голоса воев, и далекий скрип возов, и конское ржание — напомнило ей так много.
Полянка вспомнила, как когда-то давно, еще уноткой, она жила в тихой веси Любече над Днепром, вспомнила отца Ми-кулу, мать Висту, деда Анта, вспомнила, как после смерти деда приехал к ним брат Добрыня и увез ее из отчего дома в далекий Киев.
Глубокий, похожий на стон, вздох вырвался из груди женщины, которая когда-то называлась Малушей. Один стон, один вздох из сотен и тысяч, вырывавшихся из этой груди за много-много лет.
Вспомнились чудесный, зеленый Киев-град, Гора с ее теремами, предградье и Подол, паруса на Почайне и голубая речная гладь.
Но в памяти неумолимо, точно капля крови в чистой голубой воде, выплывала еще одна ночь — и гневный голос княгини Ольги, которая разбила ее любовь, изгнала ее в это село Бу-дутин, и рассвет за Киевом, топот коня в серой мгле, холод одинокой землянки.