Сын Америки
Шрифт:
– Вот он, смотрите!
– Ну, теперь тебе крышка, парень. Слезай лучше!
– Осторожно! Может, у него еще револьвер есть!
– Слезай!
Он теперь был в стороне от всего. Замерзшие, ослабевшие пальцы уже не могли цепляться за край бака; он просто лежал не шевелясь, раскрыв глаза и рот, вслушиваясь в журчание струи над ним. Потом вода снова ударила ему в бок, он почувствовал, что скользит по припорошенному снегом льду. Он хотел схватиться за что-нибудь, но не мог. Его тело закачалось на краю бака, ноги повисли в воздухе. Потом он свалился вниз. Он упал плашмя, лицом в снег, падение на миг оглушило его.
Он открыл глаза и увидел круг белых лиц; но он был в стороне, он смотрел на все из-за своей
– Он самый и есть!
– Тащи его вниз, на улицу!
– Без воды его бы не достать!
– Совсем, видно, замерз!
– Ну ладно, тащи его вниз!
Он почувствовал, что его поволокли по снегу. Потом его подняли и втолкнули в люк, ногами вперед.
– Эй, вы там! Держите!
– Давай! Давай, давай!
– Есть!
Он рухнул в темноту чердака. Чьи-то грубые руки подхватили его и потащили за ноги. Он закрыл глаза, чувствуя под головой неровные доски пола. Потом его протолкнули во второй люк, и он понял, что находится уже внутри дома, потому что теплый воздух пахнул ему в лицо. Его опять схватили за ноги и поволокли по коридору, устланному мягким половиком.
На минуту они остановились, потом стали спускаться с лестницы, таща его за собой, так что его голова колотилась о ступени. Защищаясь, он обхватил ее мокрыми руками, но от ударов о ступени локти и плечи так заболели, что скоро последние силы покинули его. Он закрыл глаза, стараясь потерять сознание. Но оно не хотело исчезнуть, точно тяжелый молот стучало в мозгу. Потом вдруг удары прекратились. Улица была уже близко; рев и крики доносились, точно грохот прибоя. Его вытащили на улицу, поволокли по снегу. Сильные руки вздернули его ноги в воздух.
– Убить его!
– Линчевать его!
– А, гадина, попался!
Его отпустили, он упал на спину, в снег. Вокруг бушевало шумное море. Он приоткрыл глаза и увидел строй белых лиц, расплывающихся в тумане.
– Убить черномазую обезьяну!
Двое людей раскинули ему руки, точно собираясь распять его; ногами они наступили на его ладони, глубоко втаптывая их в снег. Его глаза медленно закрылись, и он провалился в темноту.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. СУДЬБА
Теперь для него не было дней и не было ночей; время тянулось длинной сплошной полосой, длинной сплошной полосой, которая была очень короткой; а впереди был конец. Ни перед кем на свете он теперь не чувствовал страха, потому что знал, что страх напрасен, и ни к кому на свете он теперь не чувствовал ненависти, потому что знал, что ненависть не поможет.
Они таскали его из участка в участок, грозили, убеждали, кричали и запугивали, но он упорно отказывался говорить. Почти все время он сидел, опустив голову, уставясь в одну точку на полу; или лежал ничком, вытянувшись во всю длину, уткнув лицо в изгиб локтя, – так, как лежал и сейчас на узкой койке, под бледными лучами февральского солнца, косо падавшими сквозь холодную стальную решетку в камеру полицейского участка Одиннадцатой улицы.
Ему приносили еду на подносе и час спустя уносили все обратно нетронутым. Ему давали сигареты, но они валялись на полу нераспечатанными. Он не пил даже воду. Он просто лежал или сидел, не говоря ни слова, не замечая, когда кто-нибудь входил или выходил из камеры. Если нужно было, чтоб он перешел с одного места на другое, его брали за руки и вели; он шел покорно, не сопротивляясь, свесив голову и волоча ноги на ходу. Даже если его хватали за ворот, грубо встряхивая обессилевшее, безвольное тело, ни надежда, ни обида не оживляли изможденного лица, на котором, точно две чернильные лужицы, застыли неподвижные глаза. Никто не навещал его, кроме полицейских чиновников, и он никого не хотел видеть. Ни разу за все три дня, прошедшие после его поимки, не возник перед ним образ того, что он сделал. Он оставил это где-то позади, там оно и лежало, уродливое и страшное. Это был даже не столбняк, это было упорное, чисто физиологическое нежелание на что-нибудь реагировать.
Случайным убийством поставив себя в положение, открывшее ему возможный порядок и смысл в его отношениях с людьми, приняв моральную ответственность за это убийство, потому что оно позволило ему впервые в жизни почувствовать себя свободным, сделав попытку путем вымогательства получить деньги – средство к удовлетворению потребности стать своим среди людей, – совершив все это и потерпев неудачу, он отказался от борьбы. Высшим напряжением воли, идущим из глубин существа, он отстранил от себя всю свою жизнь вместе с длинной цепью гибельных последствий, к которым она привела, и теперь пытливо всматривался в темную гладь древних вод, над которыми некогда носился дух, его сотворивший, темную гладь вод, из которых он был взят и облечен в человеческий образ и наделен человеческими смутными стремлениями и нуждами; и ему захотелось вновь погрузиться в эти воды и обрести вечный покой.
И все-таки его желание сокрушить в себе всякую веру само было основано на чувстве веры. Инстинкт подсказывал вывод, что, если ему нет пути к единению с окружающими людьми, должен быть путь к единению с другими существами того мира, в котором он жил. Из жажды отречения вновь возникало в нем желание убить. Но на этот раз оно было направлено не вовне, на других, а внутрь, на самого себя. Убить, уничтожить в себе это строптивое стремление, доведшее его до такого конца! Он поднял руку и убил, и это ничего не разрешило, так почему же не повернуть оружие к себе и не убить то, что обмануло его? Это чувство возникло в нем само по себе, органически, непроизвольно, – так сгнившая шелуха семени удобряет почву, на которой оно должно взрасти.
А подо всем и поверх всего был страх смерти, перед лицом которой он стоял голый и беззащитный; он должен был идти вперед и встретить свой конец, как и все живое на земле. Но он был негр, он был не такой, как все, и все презирали его; а потому он и к смерти относился иначе. Покоряясь судьбе, он в то же время мечтал об ином пути от полюса к полюсу, который позволил бы ему снова жить, о другой жизни, которая дала бы ему изведать по-новому напряжение ненависти и любви. Подобно созвездиям в небе, должно было возникнуть над ним сложное сплетение образов и знаков, чья магическая сила подняла бы его и заставила жить полной жизнью; и в этой полноте забылась бы тягостная мысль о том, что он черный и хуже других; и даже смерть была бы не страшна, означала бы победу. Так должно было случиться, прежде чем он снова взглянет им в глаза: новая гордость и новое смирение должны были родиться в нем, смирение от незнакомого еще чувства общности с какою-то частью мира, в котором он жил, и гордость новой надежды, возвышающей достоинство человека.
Но, может быть, этого никогда не будет, может быть, это не для него, может быть, он дойдет до конца таким, каков он сейчас – загнанный, отупевший, с пустым, остановившимся взглядом. Может быть, больше уже ничего не будет. Может быть, смутные порывы, волнение, подъем, жар в крови – все это лишь блуждающие огоньки, которые не выведут его никуда. Может быть, правы те, которые говорят, что черная кожа – это плохо, это шкура обезьяноподобного зверя. А может быть, такой уж он есть, неудачник, рожденный для непристойной комедии, разыгрываемой под оглушительный вой сирены, среди кутерьмы лучей, под холодным шелковистым небом. Но сомнение овладевало им ненадолго; как только мысленно он приходил к такому выводу, тотчас же вновь утверждалась в нем уверенность, что это не так, что выход должен быть, и эта уверенность, крепкая и непоколебимая, сейчас несла в себе осуждение и сковывала его.