Сын детей тропы
Шрифт:
— Может, они поместятся в доме? — жалобно спросила дочь леса.
Вместо ответа Шогол-Ву взялся за повод.
Рогачи не хотели в дом. Выгибали шеи, отворачивали морды, фыркая. Едва удавалось направить в дверь одного, другой упрямился и бил рогами о стену. Запятнанный тянул их к себе, дочь леса похлопывала по боку, уговаривая. Нептица то хватала клювом повод, то лезла под копыта, и звери пятились.
— Уйди, Хвитт! — прикрикнул Шогол-Ву, но она не послушала.
Свет упал с холма, загрохотало долго и раскатисто, и рогачи тут же дружно прошли вперёд.
В доме стало тесно. Никто не хотел отходить туда, где крыша провалилась и лило. Тётушка Галь встала у стены, нептица села в углу и принялась чистить перья. Рогачи прошли чуть дальше, нашли траву, проросшую сквозь гнилой пол. Щипали её неторопливо, время от времени поднимая головы и задевая рогами потолок.
С белого зверя сняли повязку, и он всё оглядывался, будто спрашивал, где это он оказался и как.
Дочь леса стояла рядом, у плеча. Шогол-Ву посмотрел туда, где хлестала вода сквозь дыру, потом на дверь.
— Ну, дела! — сказала тётушка Галь. — Вы там чего притихли? Просушиться догадались, а?
— Я почти не промокла, — ответила дочь леса.
Но старая женщина не поверила.
— Как же не промокла? — ворчливо сказала она. — Я, может, теперь на ощупь и не разберу, мокрая или сухая, и видеть ничего не вижу, но я ж слышу, как льёт! Давай, скидывай мокрое и садись у огня.
— Само просохнет.
— Ну, чисто дитя малое! Ты кого стыдишься? А жар поднимется, сляжешь, он из-под тебя вёдра выносить будет...
— Я не слягу, — сказала дочь леса, но голос её дрогнул.
Она всё-таки потянула с себя платки, мокрые, хоть выжимай. Осмотрелась.
Пришлось растянуть их на рогах, другого места в доме не нашлось. Рогачи мотали головами, но смирились и вернулись к траве.
Шогол-Ву поднял сломанную лавку, поставил стоймя. Скинул куртку и повесил на край, морщась. Пока заводили рогачей, за шиворот натекло, и рубаха липла к телу.
Плохая куртка, людская, неудобная. С чужого плеча. Своя, привычная, осталась где-то в Заставе. Та бы не промокла. И рубаха мала, рукава коротки, жмёт — локти не свести. Повязки под ней сбились.
— Снимай куртку, — сказал он дочери леса.
Та послушалась, сняла, отводя глаза и путаясь в застёжках. Осталась в рубахе, длинной, расшитой, но мокрой и измятой теперь. Встала на носки, пристраивая куртку на угол скамьи. Никак не могла достать.
Шогол-Ву посмотрел сверху вниз — дочь леса едва доходила ему до плеча, — отнял куртку и повесил.
Он был самым рослым в племени. Таким, как был Койчи-Ит. Как Зебан-Ар, пока рана не заставила его согнуть плечи. И женщины детей тропы, крепкие, высокие, поднимали лица, глядя на него. А дочь леса была так мала и тонка — сухой стебелёк. Тронуть страшно.
Шогол-Ву взял отломанную ножку лавки. Снял доски пола с того края, где они прогнили и держались непрочно. Покормил огонь, чтобы не угас, стянул рубашку и взялся сматывать повязки. Они сбились, проку не было, а раны хоть и болели, но
В одном месте ткань прилипла.
— Я помогу, — сказала дочь леса. — Не тяни!
Он терпеливо ждал и думал, что легче терпеть удары плети, чем эти лёгкие прикосновения. Холодные пальцы, тёплое дыхание. Когда кожу рвёт плеть, можно стискивать зубы, терпеть и чувствовать себя сильным, а от доброты слабеешь.
Шогол-Ву раз или два поднял руку, чтобы отнять край повязки, дёрнуть и покончить с этим. Наконец, не выдержав, так и поступил, толкнул дверь и вышел наружу.
На него обрушилась река, ледяная, шумная и белая. Он стоял, расставив руки, не думал ни о чём, кроме воды, и это было хорошо.
Он жмурился и задыхался, но не отворачивал лицо. Так и стоял, пока тело не занемело от холода.
За ним никто не вышел.
Вернувшись в дом, Шогол-Ву постоял у двери. С него текло. Дочь леса сидела у огня и не повернула головы, зато нептица обрадовалась. Подошла, ткнулась в грудь, потёрлась боком и тут же принялась чистить намокшие перья. Фыркнув, посмотрела обиженно, будто её нарочно облили водой.
Непогода долго не утихала. Громыхали раскаты, пугая рогачей, и лужа на полу всё росла, приближаясь к печи. Наконец Двуликий устал плакать, но остался хмурым.
Шогол-Ву вышел за порог, где даже воздух был мокрым, поёжился и огляделся. Не лучшее время, чтобы пускаться в дорогу. Стоило переждать ночь.
Дверь отворилась, и наружу вышла тётушка Галь.
— Я слышу, утихло всё, — сказала она. — Двуликий ещё здесь, или пришло время Одноглазого?
— Холм тёмен. Прежде я бы сказал, Двуликий сходит с него. Но я больше не знаю, кто там, за плотным одеялом. Может, дочь леса права.
— А?
— Что если там нет богов? Если мы зря верили, а они спали? И теперь они придут, чтобы всё разрушить.
Тётушка Галь, нахмурившись, стукнула его согнутым пальцем по лбу.
— Ты попусту-то языком не мели, а? Если боги есть, то они умны и добры. Нет среди них мелочных и жестоких. Они боги, а не людишки вроде Свартина.
— Отчего же в мире столько зла?
— А ты вообрази вот, народилось дитя. Может оно научиться ходить так, чтоб не упало?
— Нет.
— То-то и оно. Старшие могут под ручки водить, к огню не подпускать, к воде. Кутать от холода, кормить досыта, от боли беречь и о смерти не рассказывать. А что вырастет?
Шогол-Ву промолчал.
— Боги мудры и в наши дела лезть не спешат. Нос не подотрут, но и хворостиной не отхлещут. Зла, это ты верно сказал, много. С чем-то люди могут справиться, с чем-то нет, да как знать, может, так и нужно.
Старая женщина вздохнула.
— Наши-то жизни богам — как одно дыхание. Мы бьёмся, тревожимся, а для них, должно быть, это такой пустяк, что и вообразить смешно. Я бы сейчас больше знала, если бы Нат с камнем не явился. Сидела бы теперь у ушей богов, глядела на мир с холма и понимала бы, почему он так устроен. Ты расскажи вот, милый, чем сейчас пахнет?