Сын крестьянский
Шрифт:
Грубые столы, грязные лавки залиты. Дверь на улицу постоянно в движении, неприятно скрипит.
Есть вход в горницу поменьше, попригляднее. Там бражничает народ с достатком. На столах скатерти из дешевой клетчатой ткани. В углу потемневшая икона Николая угодника.
В большой горнице идет беседа.
— Вавило, друг сердешной, таракан запечной! Все я пропил, отдал Митрохе целовальнику. Токмо вот что на мне: последни портки да рубаха, лычком опоясана, а на лычке — гребешок, и все тут!
— И я, дядя Селифан, в таком же образе. Э, да ладно,
В углу за столом сидят несколько молодцов, пьют, ведут себя чинно.
— Ну, братцы, дело наше шерстебитово да валяльно — гроб! Шерсть на Москву не везут. До ей ли нынче, коли смута такая содеялась? Что делать станем, куда головушку приклонить? Ты, Петрован, человек книжный. Сказывай, что удумал!
Петрован вполголоса, но оживленно говорит, предварительно оглядевшись вокруг:
— Печаловаться, браты, не для ча! Слушай! На Москве вишь как трудно жить стало. Не миновать нам голодухи, либо душегубами содеемся, татями. А многие люди исход учуяли. Токмо молчок! Истцы прознают — дыба, как бог свят!
— Знамо дело: молчим да слушаем. Говори, не размазывай!
— Ну, дак вот: во Путивль народ бегет, к воеводе Шаховскому, а той рать готовит супротив царя, бояр, за царя Димитрия.
— Сказывают, новый большой воевода объявился, Болотниковым кличут.
— Туда и нам, голякам, путь-дорога прямая. Согласны?
Ребята единодушно согласились.
— Заутра в Замоскворечье встретимся на паперти у Миколы на Крови, а там и гайда!
Парни «хлобыснули по остатней» и тихо, смирно разошлись.
В другом углу горницы расшумелись две бабы-лиходельницы. Одна заверещала:
Ох ты тетка моя, голубятница, Наварила киселя, завтра пятница. А кисель-то твой пересоленной. Мово милого корить недозволено.А вторая подхватила:
За столом сидит он, кобенится, За косу дерет, ерепенится…Оборвали песню:
— Ты что, Матрешка, мово Алексаху отбиваешь? Да иде же это видано, да иде же это слыхано? Ишь свои рыжи патлы распущает! Твои ноженьки с корнем выверну!..
— Врешь, врешь, баба подлая! Мне Алексаха твой нужон, как таракан на печке. Ни кожи, ни рожи…
Началась потасовка. Вышибалы ловко схватили баб за шиворот и вытолкали за дверь.
В чистую горницу кабака пришли несколько купцов: взяли мереное «казенное» ведерко вина. Рыжий, тощий, пожилой купчина, в сборчатой чуйке, оживленно жестикулируя, говорил:
— Да, други, вы сами чуяли, ох, хорош был сегодня новый архидиакон у Василия Блаженного, вельми сладкозвучен и голосовит! Как рявкнет, гаркнет — иконостасы трясутся. Как многолетие-то великому государю возгласил! А? — Купец выразил лицом такое чувство, словно съел ложку варенья. — Клад, сущий клад! Теперь Василий Блаженный с Казанским собором потягается — и пересилит. В Казанском-то архидиакон куда хужей!
Другой купчина, переводя разговор на иную тему, жаловался:
— Плохи ныне прибытки! У меня товар идет тихо, а чего-чего нет: и матерьи разны, и одежи запас, и обужи вволю! Не до товару, видно, коли православным трудно на пропитание промыслить. Ложись да помирай!
— Ну, уж и помирай! Неча бога гневить, Иван Петрович! Проживем как-нибудь до жизни устроения. Вот изничтожат государь да бояре супостатов своих, тогда и нам, купцам, полегчает. А покамест пей, сударики, да господа не гневи!
Купцы выпили. Молодой купчик, бахвалясь, хлопнул себя по карману:
— Кишень велик. Растрясешь, а все деньга останется!
Ерема Кривой с Олешкой отправились на Красную площадь. Ерема теперь уже не представлялся слепым, шагал бодро и весело. Две молодки, в киках, с подбрусниками, в бархатных телогреях, шелковых сарафанах, желтых сафьяновых сапожках, плавно выступали навстречу, и одна, плутовато улыбаясь, сказала другой:
— Смотри, Милуша, какой мужик вальяжный поспешает, токмо глазок подгулял; а с ним паренек синеглазый!
Ерема услышал эти слова. Когда говорившая проходила мимо него, он, зверовато усмехнувшись, шлепнул молодку пятерней по спине и сказал нараспев:
— Эх, разлапушки, раскрасавицы, побеседовал бы, да вот некогда!
Молодки раскатисто засмеялись, сверкая ослепительно белыми зубами, и прошли.
— Стой, Олешка, и дивись: боярыня едет! — воскликнул Ерема.
Навстречу по бревенчатой, ходуном ходившей мостовой медленно ехала большая карета, запряженная цугом тремя парами белых лошадей, в богатой сбруе, с хомутами, украшенными кистями и лисьими хвостами. На лошадях сидели без седел три холопа. Кругом ехали верхами сенные девушки в широкополых поярковых шляпах. Слюдяные окна кареты, обшитой желтой кожей, были занавешены. Шли скороходы в белых кафтанах и шапках с султанами, следившие, чтобы кто ненароком не открыл занавески. Все поезжане в богатых одеяниях.
— Стой, стой!
Колымага остановилась, и навстречу подскакал на горячем донском жеребце молодой боярин с надменным лицом, длинными усами, скобленой бородой. Парчовая чуга подпоясана шелковым кушаком. Он быстро соскочил с донца, кинул повод спешившему за ним конному холопу, подошел к карете, дверца которой широко раскрылась. Боярин снял высокую бархатную шапку с горностаевой опушкой, низко поклонился, что-то сказал и передал в карету небольшой сверток.
Шустрый Олешка подскочил и из-за боярского коня жадно разглядывал внутренность кареты, дверца которой скоро захлопнулась. Боярин лихо вскочил на коня, огрел его плеткой, гаркнул: