Сын крестьянский
Шрифт:
Старшой и бает:
— Робя, бей, я их знаю!
Кистени да чеканы в ход пошли, чиноблюстители оба завалилися. А веселый старшой и рече мне:
— Гряди, мних, восвояси, да помни Ваську Селезня со товарищи. Мы — тати, токмо не крадем деньгу обительску, а ярыжки, те ни на что не посмотрят, бо они тати из Земска приказа. Вот и вдругоряд матерь божия отвела от мя погибель через татей грешныих.
Монашек умиленно замолк.
Слушатели решили передохнуть от рассказа, подзакусили не спеша, выпили из жбана браги.
Монашек также приложился, крякнул и продолжал:
— У нас в обители
Монашек все более воодушевлялся, слушатели разомлели от его речений, иных «в сон вдарило».
— Что в евангелии от Матфея сказано? «Восстанет бо язык на язык и царство на царство, и будут глады, и пагубы, и труси по местам». Сие зрим мы ныне: воссташа друг на друга людие! А дале что? Дале и свершится, знать, по писанию. Последни, видно, времена приспевают. Уж не антихрист ли грядет в сей мир скорби, греха? Схоже на сие, братия, вельми схоже!
У иных слушателей на лице выявилась боязнь: «А ну, как и всамделе антихрист близится? Плохи дела!»
Монашек преобразился: исступленный фанатизм сверкал в очах его.
— Конечно, братия, покамест еще нету верных знамений по скончанию мира. Но готовьтесь приять жизнь вечную, пока не поздно. Да не попадоша во ад! «Бдите убо, яко не весте, в кой час господь ваш прииде». И еще: «Рече ему Иисус — аще хощеши совершен быти, иди, продаждь имение свое и даждь нищим и имети имаши сокровище на небеси и гряди вослед мене. Паки же глаголю вам: удобее есть велблуду сквозь иглины уши пройти, нежели богату во царствие божие внити!»
Последние слова монашек выкрикивал звенящим голосом. К нему стали подходить из других углов предбанника. Иные думали: «Ишь как его родимчик расхватывает! Ну и чернец!» А он продолжал:
— Чуете, братия: в бедного превратиться должно, и тогда найдете на небеси жизнь бесконечную. А богатым входы туда закрыты.
Тут к чернецу подошел старый торговец-шахматист, очень разгневанный. Лицо и лысина красные, борода трясется, голос дрожит, глаза озверелые.
— Ты что же, отче Елпидифоре, мних святый, здесь глаголешь, а? Беззаконие! Богатые, то бишь царь-государь, бояры, дворяны, купцы, не гожи для бога стали, не спасутся, во ад попадут. А вот шпыни, гольцы, холопы, мужики сиволапые — сие лучшие люди? Они, дескать, во царствие божие попадут! Ишь куды гнет, люди добрые! Уж не гилевщик ли он, а? Ведет речи сумные, темные. В разбойный приказ его! Там живо разберут, как на дыбе потянут!
Монашек — видно не робкого десятка — ответил торговану:
— Эх, отец честной! Зрю, изобижен ты, что во царствие небесное тебя не пустят. И сколь у вас, людей лучших, очи завидущи да длани загребущи! И здесь на земле первые и в царствии божием вам место подавай! Нет, шалишь! Коли ты здесь живешь сладостно, так уж в жизни загробной, иде же праведници упокояются, пущай бедняку место уготовано будет! А ты, отец честной, очистись, имение свое нищим раздай, тогда и попадешь ко господу! — закончил торжествующе монашек.
Сгрудившиеся люди загалдели:
— Ты, купец, чернеца не трожь! Он тебя не трогал, худа не сказывал.
— Не цепляйся, как репей!
— Как не трогал?! — рассвирепел торговец. — Речи ведет самые супротивные! На гиль позывает…
Подошли еще люди, кто стоял за монаха, кто за купца. Маленький мужичок, с острым носиком, с глазками, как буравчики, рыжая, кудлатая бороденка, крикнул, хитро усмехаясь:
— Я, камаринский мужик, так мыслю: до царя далеко, до бога высоко… Значит, не нужны мы им. Стало быть, самим за себя постоять надо. Вот и вся недолга!
Вокруг засмеялись, зашумели. Разгорелся спор. Монашек среди суматохи — давай бог ноги и юркнул вон из бани. «Слепцы» переглянулись, поддержали мужичка.
— Вкупе, всем миром за себя постоять надо! — крикнул Ерема. — Сообча, всей силой навалиться…
Русские люди любили париться! Зимой иные после верхней полки парильни выскакивали на улицу, ныряли в сугроб снега и, покатавшись в нем, мчались опять на полку.
— Для здравия, ох как пользительно! — рассуждали они.
Пошли в парильню и «слепцы». Полезли на просторную верхнюю полку. Внизу поддавали воду на раскаленную каменку. Пар, шипя, мчался к потолку, и наверху было жарко, как в преисподней. Охочие люди с остервенением били себя вениками, крякали, охали, ухали. У иных не хватало «терпежу», и они спускались вниз. Рядом с Еремой маленький, тощенький человек, нахлестывая себя, урчал:
— А мое-то тело бело разгуляться захотело!
Другой возражал:
— Сват, а сват! Ну какое твое тело бело? Ссохся ты, тентерь-вентерь, как черной перечной стручок. Наговариваешь на себя, право слово!
На верхней полке шел разговор на другую тему:
— Да, Митроха, всю-то неделю гулеванил я у кума на свадьбе! И ел уж я, и пил уж я — боле некуды! Век буду вспоминать свадебку ту! Опился… Вчера в лежку лежал, во главе ума помрачение. Сегодня поутру опохмелился, полегчало, вот и прибрел сюды!
— И правильно сделал, Касьян. Я завсегда так. Легкий пар да веник березовый от перепою пользительны!
Дышать стало трудно, и Ерема с Олешкой перебрались в другую горницу, без парильни. Здесь было тихо, спокойно, народу немного. В углу несколько больших кадок, в которые банщики время от времени подливали воды и бросали раскаленные красные камни. А рядом в кадушках была холодная вода. Мылись в деревянных шайках.
Сидел черный, мрачный человек лет сорока пяти, богатырь с виду; голос густой, как из бочки. Возле него притулился паренек лет десяти, худенький, печальный. И еще старик лет шестидесяти, горбун. Богатырь гудит:
— Слушай, сосед, про кручину мою. Ты в отъезде был, и все без тебя свершилося. Дарьюшка моя побрела на Москву-реку бельишко сполоснуть. Застудилась там, занедужилась; к утру вся в огневице, обеспамятовала. Что тут будешь делать? Бабка Ульяна приплелась, зачала наговорами да травами пользовать. Ванятка — сам не свой!
Мальчик заплакал.
— Не плачь, Ванятка! Слезами горю не помочь! — говорит жалостливо горбун.
Отец погладил сына по головке, сам смахнул рукой набежавшую слезу и продолжал: