Сын негодяя
Шрифт:
– Ну и болваны же они все!
Ни ордена Почетного легиона от Франции, ни значка за отвагу от нацистской Германии ты не получал. Ты не герой Сопротивления и не тевтонский рыцарь.
Но тогда кто же ты, папа?
И за что тебя приговорил послевоенный французский суд?
На другой день я без твоего ведома написал с Лилльский суд, в Министерство юстиции и даже в мэрию по месту твоего рождения. Ответили мне органы правосудия департамента Нор. Твое уголовное дело находилось в архиве. Но, по закону, принятому в 1979 году, доступ к нему мог быть открыт лишь по прошествии ста лет с того времени, когда оно было заведено.
С тем я и приехал
Отец мой – предатель, но что именно он совершил, я не знал. Сто лет! Мне тогда было тридцать четыре. Чтобы узнать, что ты делал на войне, мне придется дожить до девяносто двух лет. Ужас!
Итак, я сел на обочине. Оглядел холм, скалистые уступы, первые лесные деревья. Оглядел горы. И пожалел, что тебя нет со мной. Несмотря ни на что. Пусть бы тебе терзали душу страх и слезы погибших детей из приюта. Пусть память об их трагедии заставила бы тебя взглянуть в глаза твоему собственному сыну.
И наконец сказать ему всю правду.
5
Суббота, 2 мая 1987 года
Мне позвонил отец.
– Скажи-ка, я смогу присутствовать на процессе Барби?
Это был не вопрос. Его сын – журналист левой газеты, он расторопный, не стоит с удочкой на берегу. Устроить так, чтобы отца пустили в зал судебных заседаний, для него плевое дело. Я был ошарашен. Присутствовать на процессе? Зачем тебе это надо?
– Ну, не каждый же день во Франции судят оберштурмфюрера SS, – ответил он.
Аккредитацию запросили около восьмисот журналистов со всего света. И еще нужно было усадить 149 жертв, их родственников и друзей, их 39 адвокатов, десятки истцов и свидетелей. Это помимо представителей власти местного и республиканского уровня. Школьные учителя просили разрешить им приводить своих учеников, на процесс рвались молодые адвокаты, студенты Национальной школы судопроизводства, члены всех и всяческих клубов, обществ и федераций. Ни одно помещение в лионском Дворце правосудия не могло бы вместить такую толпу. Муниципалитет предложил было использовать спортивный комплекс, но обвинение воспротивилось: суды на стадионах ничего хорошего не сулят. Тогда в зал заседаний был переоборудован огромный вестибюль, и слова «СУД ПРИСЯЖНЫХ» на главном фронтоне теперь торжественно красовались над головами судей и коллегии.
Как же я мог контрабандой провести отца? Да и нужно ли, чтобы он тут сидел? По какому праву человек, осужденный и отсидевший в тюрьме за «деяния, наносящие ущерб национальной обороне», может сидеть в одном ряду со своими жертвами?
– Не уверен, папа, что это возможно.
– А ты узнай! Как-никак, историческое событие!
Как-никак. Я пообещал сделать что могу. Но мне претила мысль о том, что в зале будет отец. Видеть разом его и Барби – невыносимо. Что он будет делать, если проникнет на процесс? Как поведет себя? Возраст ничуть не смягчил его бешеный норов. Он мог взорваться не только дома на кухне, но и на улице, в магазине, в кино, если фильм ему не по вкусу – просто встать в темном зале и высказаться при всем честном народе. У него не было ни малейшего представления о благопристойности и о том, насколько приемлемо его поведение. Иной раз он и не помнил, что вокруг люди. Считал, что он у себя дома. Я вздрогнул – представил себе, как отец с улыбкой подходит к Барби и протягивает ему руку. Или вдруг прерывает по-немецки выступление свидетеля. Или аплодирует стоя какой-нибудь реплике Жака Вержеса, адвоката обвиняемого.
Вразумила меня коллега по редакции, Жермена. О моем отце она ничего не знала. Я никому не рассказывал о его прошлом. Это же твой отец, вот и всё!
– Ты что, позволишь, чтобы твой отец стоял в дверях!
Жермена была старше нас всех. И больше всех хлебнула в жизни. Ей так досталось от людей, что она любила только животных. Родилась она в Алжире, в городе Боне. Еврейка, сирота, неимущая. В семнадцать лет ее продали сутенеру, который держал ее взаперти. Кромешный ужас: десятки клиентов выстраивались в очередь, боль, позор, унижения. Публичные дома в Алжире, потом парижская панель. Ад бульвара Барбес. Жуткая нищета. Во время восстания проституток в 1975 году Жермена встретилась с журналистами. Она была умная, бодрая, всегда в хорошем настроении. За свои сорок лет она выстрадала больше, чем мы все, вместе взятые. Пережитое придало ей сил и научило смотреть на вещи трезво. Нас она звала «ребятками». Ей хотелось выбраться из ямы, и редакция ей помогла. Она стала работать секретаршей на телефоне. По телефону подружилась с Симоной Синьоре и Ивом Монтаном, звонившими в редакцию чуть не каждый день поскандалить по поводу какой-нибудь статьи или заголовка. С Брижит Бардо она сошлась на почве любви к кошкам. Потом ей предложили печатать на машинке статьи, которые репортеры диктовали по телефону или писали от руки. И наконец она стала журналисткой – писала колонки о животных. И писательницей – опубликовала книгу о жизни уличной женщины в Алжире. Не знавшая родителей, она не могла понять, почему я пренебрегаю своими.
– Да ладно тебе! Посадишь его где-нибудь в уголке, и пусть делает что хочет!
Я не устоял перед ее смехом и алжирским выговором и уступил.
– Пойдем, я познакомлю тебя с тетей Фортюне!
Жермена никогда не говорила мне о своей тете, которая выступала истицей на процессе. Трое ее детей жили в Изьё, когда туда нагрянули Барби и его люди.
Отцу я сказал по телефону всё как есть. Никакого пропуска, никаких привилегий. Хочет присутствовать, пусть становится в очередь при входе, как все. Он попробовал возразить:
– Но я читал, что бывает какая-то оранжевая карточка. Такая штука, ее вешают на шею…
– Аккредитация для прессы?
– Да-да. С твоими связями ее легко достать?
Я объяснил ему, как работают судебные репортеры, сколько мест зарезервировано для них в зале и как трудно туда попасть. Он выслушал молча и недоверчиво.
Но несколько рядов за прессой отведено для публики, и надо приходить пораньше. Заседания будут проходить во второй половине дня. Процесс начнется в понедельник 11 мая. Пусть не забудет взять с собой паспорт, а портфель брать не стоит, – он повсюду таскал с собой этот канцелярский причиндал, чтобы прохожие думали, будто он идет на работу.
Отец два раза мне перезвонил. Первый раз – чтобы спросить, обязательно ли надевать галстук. Странный вопрос. Интересно, а 18 августа 1945 года на скамье подсудимых в Лилльском суде он был при галстуке?
Во второй раз он предложил мне пообедать вместе в первый день процесса, перед началом заседания. Я отказался. Соврал, что у меня телефонное совещание с редакцией – уточнение последних деталей. Мне не хотелось, чтобы он примазался ко мне и попытался пройти по моему оранжевому пропуску.
– Тогда встретимся там, внутри?
Вот правильно. Внутри.
– Но поговорить-то мы сможем?
После заседания? Пожалуйста. Если он хочет.
Я – не особенно.
После того как я нашел отцовские судебные документы, меня даже голос его раздражал. Каждое слово казалось лживым. Мы с ним не виделись два месяца, и я не знал, какой у него теперь взгляд. В марте я расстался с побежденным солдатом. А в мае снова встречусь с презренным вруном. У меня кулаки сжимались от злости. Но надо держать себя в руках. Судить будут не отца, а Клауса Барби. Надо сосредоточиться на стеклянном боксе подсудимого, а не на стуле в задних рядах. Я должен слышать только голоса жертв.