Сыновний бунт
Шрифт:
— Почему не писал? Я так ждала…
— Совестно было. Но верь, Ксюша, о тебе я часто думал.
— Какая мне в этом радость? Да и как я могла знать?
— Да, верно, знать не могла.
Теплота ее дыхания радовала, и Ивану, казалось, что именно ей, Ксюше, и нужно было поведать о том, о чем он никому еще не рассказывал. Голова ее удобно покоилась на его руке, и может быть, потому, что Ксения спросила, почему он не писал ей, или потому, что они были вдвоем и что, возможно, никогда не будет больше и этой ночи, и этой реки в камышах, он сказал:
— Удивительно, Ксюша, то, что ты помогала мне жить. Как? Как-то на расстоянии, мысленно, что ли. Глупо? Теперь и мне это кажется глупым, а тогда я верил, что именно ты моя
— А если не суждено? — спросила Ксения.
— Тогда не знаю.
Ксения зябко, всем телом прижалась к Ивану, спросила:
— Ваня, а ты женат?
— А-а… Видишь, Ксюша, как-то не нашлось подходящей невесты.
— А ты ее искал?
— Скажу правду: не искал, некогда было.
— Так никого и не любил?
— Любил. Это, Ксюша, было. Да только любовь какая-то была пустоцветная. Без нее даже лучше.
— Почему лучше?
— Одному свободнее жить.
— Чудной ты, Ваня. — Она говорила шепотом, щекоча губами его жесткое ухо. — Какой-то странный.
— В чем же моя странность?
— Не знаю. Отца повалил на землю, и вообще…
— Черт знает как это случилось. Отец поддразнил.
Иван встал, поднял Ксению, обнял и сказал:
— Хватит разговоров! Пойдем спать! У нас же есть отличная постель! А если хочешь, я там, в постели, расскажу тебе о Ефиме Шапиро.
— Я его и без тебя хорошо знаю.
— Нет, не знаешь. Если бы знала, о чем мечтает этот Ефим! И как эта его мечта близка и понятна мне, Ксюша… Мы сидели на берегу Егорлыка… Нет, я тебе непременно расскажу!
Камышовый настил пружинил, как диван, прутья сгибались и потрескивали. Лежать было хотя и не мягко, но удобно. Вокруг было так тихо, что даже не шевелились метелки камыша, и лишь изредка лез в ухо тончайший комариный писк. Небо точно приподнялось, было оно высокое, черное и такое звездное, каким бывает только летом и только на Маныче.
Ксения зябла и прижималась к Ивану. Она засыпала, посапывая носом, как посапывают дети после того, когда они хорошенько поплачут. Иван укрыл ее одеялом. На него смотрели звезды, то синие-синие, то красные, как угольки, то чуть мерцающие, и казалось ему, будто звезды говорили: «Не думай плохо о Ксюше, Иван. Видишь,
XVII
С утра возле шлюза усердно трудился трактор-экскаватор. Черпак, оскалив свои начищенные землей четыре зуба, вытягивал шею, падал в воду и, натужась так, что вздрагивал и покачивался на своих резиновых ногах весь трактор, вытаскивал на берег кучу желтого, как глина, ила. Когда рыжая грязь вываливалась на берег, железная шея выпрямлялась, и черпак снова нырял на дно, и там, баламутя воду, закапывался в ил.
К вечеру, когда Иван и Ксения возвращались с Маныча, по обе стороны трактора лежали красновато-серые кучи. И поток, точно проверяя, весь ли ил вынут, закружился и смело пошел в шлюзы; вода, образуя мелкие волны-бугорки, полилась на поля. Экскаваторщик отвел трактор в сторонку, и серый грязный черпак, блестя мокрыми зубами, устало лег на траву. Парень спрыгнул на землю, разделся, искупался, нарочно померял дно как раз в том месте, куда не раз нырял черпак. «Ничего, глубина получилась подходящая». Оделся, вынул из кармана осколок зеркальца, причесал гребенкой чуб, уселся за руль, и трактор, на фоне завечеревшего неба похожий на верблюда, закачался по дороге.
— Погляди, Ксюша, какие тут горы песка, — сказал Иван, проезжая по низенькому мостку. — Неужели батя прислал машину? А ведь не желал.
— Иван Лукич — человек хороший, душевный, — сказала Ксения. — Ты от него отвылк, а вот привыкнешь да приглядишься…
Ивану не по душе была эта похвала, его даже злило, что Ксения так лестно отзывалась о его отце, но он промолчал, задумчиво глядя на укрытый сумерками котлован и на тускло блестевшую воду в трех расходившихся в разные стороны канавках.
XVIII
То, что Иван и Алексей были дома, несказанно обрадовало Василису. Она помолодела, а взгляд ее светился той особенной теплотой, какая обычно таится в глазах счастливых матерей. Как-то ее встретила соседка Анюта и, удивляясь ее внешним переменам, спросила:
— Отчего так расцвела, Васюта?
— Сыны, Анюта, сыны прибавили мне силы. — Вытирала платочком губы, улыбалась. — Загляни, Анюта, как-нибудь. Ваню и Алешу поглядишь. Алексея, может, и признаешь, хотя и он заметно подрос, вытянулся, а Ивана, ручаюсь, не узнаешь.
— А как же, Васюта, с весельем? — допытывалась соседка.
— Будет, непременно будет веселье! Как же без веселья?
Василиса была уверена, что возвращение сыновей нужно было отметить гуляньем. Пусть жу-равлинцы придут в дом, сядут за стол и вместе с родителями порадуются. Еще в тот день, когда Иван Лукич привез Алексея, Василиса, счастливыми глазами глядя на мужа, сказала:
— Лукич, это же какая у нас радость! Давай позовем людей, сготовим обед, повеселимся. Не часто такое, Лукич, бывает.
— Верно, мать, верно, радость немалая. — Иван Лукич будто и соглашался, будто и одобрял, а только в покорные, просящие глаза жены почему-то смотрел осуждающе строго. — И я тоже радуюсь, что дети наши дома. Сегодня мне нужно было ехать в Куркуль, душу у Подставкина подправлять, а я вот исключительно из-за сыновей остался дома. А почему? Хочется побыть с детьми, соскучился я по ним, а особенно по Ивану. Но веселье, мать, устраивать не время. Послезавтра начинаем жатву. Хлеба надо свалить в пять дней. Так что скоро у нас такая разразится жара, что на веселье и минуты не останется. Побуду немного с сынами и сегодня ночью умчусь в степь.