Сыновья
Шрифт:
«Был бы жив Леша, — думалось ей, — не пришлось бы нанимать чужих… сгрохал бы сам за милую душу».
Зять Никодима, рослый, плечистый молчун, рубил крупно и торопливо. Он высоко заносил над головой топор, со свистом опускал его, и щепа, брызгая медовой смолой, с треском отскакивала, как тесина. Обтесав бревно, зять, не глядя, переходил к другому, плевал на ладони и без передышки вскидывал звенящий топор.
Старый Никодим, напротив, рубил мелко, не спеша. Отставив больную ногу и припав на колено здоровой, он, покашливая и помаргивая красными, слезящимися глазами,
Анне Михайловне было жалко смотреть на Никодима. «Ай, батюшки, никак я прогадала на плотнике!.. Погналась за дешевкой, — пугалась она. — Немудрящий попался. И за что только хвалят его?»
Но пригляделась и успокоилась. Не выпадал топор из сморщенных ручонок Никодима, и, дивное дело, розовой послушной лентой беспрерывно разматывалась щепа, и бревно пело под топором.
Когда бревно было обтесано, Никодим вздыхал, точно сожалел, что так рано окончилась работа. Ковыляя, обходил бревно, часто и нежно постукивая обушком.
— Как в аптеке… Любота! — сиповато говорил он, присаживаясь понюхать табачку из берестяной, замысловато открывавшейся тавлинки.
Дело у него спорилось незаметно. Вечером, считая обтесанные им и зятем бревна, он неизменно заключал:
— Любота! Обогнал я тебя, зятек… Ну, соседка, припасай литр, будет у тебя вскорости Дворец Советов.
— За литром дело не станет, два припасу, — благодарно отвечала Анна Михайловна, нагружая пахучей щепой корзину. — Спасибо, Никодимушка, как для себя стараешься. Горазд бревна тесать, как я погляжу.
— Ты спроси, на что я не горазд? — посмеивался старик, нюхая табак и блаженно чихая. — У тебя, соседка, учусь. Я всегда баял: старый человек не выдаст, старый человек — любота.
— И не говори, — охотно соглашалась Анна Михайловна. — Откуда только силы берутся, сама не знаю. Вот, к примеру, изба эта… Да какая! Почище Исаевых хором будет. И не думала, не гадала такой домище сгрохать.
Ей нечего было желать больше. Сыновья жили вместе с ней, за лето они, послушные, работящие, загорели и вытянулись, скоро можно было о свадьбах думать. В колхоза все шло хорошо. Новый дом выходил богатый. И она, мать, хотела лишь одного — чтобы эта незаметно сложившаяся, тихая, ладная жизнь так и продолжалась день за днем, год за годом.
Но как-то получалось так, что этот обжитый порядок часто нарушался.
Сама того не замечая, Анна Михайловна первая ломала размеренную, нравящуюся ей жизнь. Ухаживая за льном, она забывала порой дом, не успевала управляться по хозяйству, все делала рывком, наспех и сердилась на себя. У нее не хватало времени побыть с сыновьями лишний вечер вместе, она прямо разрывалась, чтобы успеть накормить их, постирать, пошить и вовремя поспеть на работу.
Конечно, она имела теперь право немножко и отдохнуть, трудодней в сыновних книжках за глаза хватило бы, но она привыкла быть на людях, не любила сидеть сложа руки — для них всегда находилось в колхозе неотложное дело. Она не могла пропускать собраний, потому что и к ним привыкла, хотела все знать и все принимала близко к сердцу.
Но чаще и больше ее порядок нарушали сыновья. Они оказывались вечно занятыми по горло, даже по праздникам. У них завелись свои, не понятные для матери интересы, какие-то нагрузки, обязанности, а им надо было и погулять, повеселиться, и они всегда торопились, прибегали домой только есть и спать. По всему видать, сыновья отдалялись от матери, и это было страшно.
— Шляетесь неведомо где и незнамо почто, — ворчала Анна Михайловна, когда у нее выдавался свободный вечер. Ей хотелось посидеть с сыновьями, посмотреть на них, о чем-нибудь поговорить, а они, как нарочно, являлись под утро. — Остыло все в печи… Разогревай вот вам, полуночникам.
— А мы и холодное съедим. Проголодались страсть… — говорил Михаил и сам лез в печь, гремя заслоном.
— Хоть скажите матери, куда вас пес носит? — спрашивала Анна Михайловна.
— А на станцию, — коротко бросал Алексей. — Кустовое совещание комсомола.
— Можно было не ходить.
— Да ведь ты сама на собрания ходишь, — напоминал из кухни Михаил.
Мать не сразу находила, что сказать.
— То я… Сравнил небо с землей. У меня сурьезные дела.
— Ну и у нас дела… еще посерьезнее твоих. Молока-то нам оставила?
— Оставила, — вздыхала мать, забираясь на печь. — В сенях, в ведре с водой, кринка стоит.
Сквозь дрему она слышала, как ребята, постукивая ложками, хлебали молоко и вполголоса разговаривали; вскоре трубил пастух, и они, не спавши, уходили на работу.
В ненастные утра, когда в колхозе делать было нечего, Алексей, выспавшись, охотно помогал матери в стряпне. Михаил уходил в лес за грибами или по ягоды, Анна Михайловна не торопилась и вдосталь наговаривалась с сыном. Собственно, разговаривала больше она одна — обо всем, что слышала от баб, что приходило в голову; сын, по обыкновению, только хмыкал, поддакивал или не соглашался, но, бывало, и он сказывал одно-два словечка про что-нибудь свое, молодое.
Ему нравилось раскатывать скалкой белое тесто и делать сдобники. Он брал стакан, искусно резал им крутое, желтое от яиц и сметаны тесто на кружки, полумесяцы, звезды, накалывал вилкой замысловатые узоры, посыпал мелко истолченным сахаром, и печенье выходило первый сорт, как покупное, даже красивее и вкуснее.
Михаил приходил из лесу прямо к чаю, ел да похваливал:
— Ай да стряпуха! Придется тебе, Михайловна, подавать скоро в отставку. Сынок-то, гляди, на твое место у печки метит.
— Ешь знай, — бормотал Алексей недовольно. — Подавишься.
— Невозможно. Прямо во рту тают… без всякого вредительства, — не унимался Михаил, уписывая сдобники за обе щеки. — Тебе, братан, кондитерской бы заправлять… Пирожными командовать, а? Проси путевку в райкоме. Станешь инженером кулинарных дел.
— А что ж, худо ли? — защищала Алексея мать. — Вон Глаша Семенова учится на повара.
— Ей к лицу, — Михаил презрительно шмыгал носом… — Сама как булка рассыпчатая.