Сыновья
Шрифт:
— Истукан… хоть бы поблагодарил мать, одно слово ласковое сказал! — кричала, рассердись, Анна Михайловна.
Посапывая и диковато глядя голубыми глазами на мать, Алексей усмехался:
— Ну… спасибо.
— Тьфу! Точно клещами это «спасибо» из тебя тащишь. Да на что мне оно, коли не от сердца, чурбан?.. Вот погоди — помрет мать, спохватишься, да поздно будет.
— Такие молоденькие не умирают, — отвечал за брата Михаил и, подскочив, обнимал мать. — Па-азвольте, мадам, пригласить вас на тур вальса… Музыка! Пра-шу!
Мать вырывалась и, тяжело
— Бесстыдник, в мои ли годы плясать… Марш на колодец за водой!
Зимой, простудившись, Анна Михайловна заболела. Превозмогая недуг, кашляя, два дня она бродила, кое-как управляясь по хозяйству, потом слегла. Ночью она бредила, звала мужа. К утру жар спал, она попросила мороженой клюквы и приказала позвать Дарью Семенову, чтобы подоить корову и истопить печь.
— Я сам подою… все сделаю, — ответил Алексей, не глядя на мать.
Михаил сбегал к председателю колхоза, и тот погнал нарочного в город за врачом. Вернувшись, Михаил растерянно побродил возле матери, попробовал вымыть посуду, разбил тарелку, мать побранила его, и он, обидевшись, ушел в школу.
— Иди и ты, — приказала мать Алексею.
— Не пойду.
— Ой, выпорю, Лешка! Не заставляй вставать.
— Спи знай, — грубовато ответил сын.
Анна Михайловна слышала из спальни, как он пошел во двор доить корову, как потом долго звенел подойником, неумело разливая молоко по кринкам, как затопил печь, неловко застучал кочергой и тихонько выругался, должно быть, опрокинув горшок с водой.
Мать задремала и, кажется, опять бредила, и спала долго, потому что, когда очнулась, в избе было сумрачно и она не вдруг разглядела сына. Алексей, горбатясь, сидел у нее в ногах, по щекам его текли слезы. Не замечая, что мать проснулась, он теребил одеяло, разорвал его кромку и, выщипывая вату, совсем как маленький шептал:
— Не умирай… мама… не умирай!
— Дурачок, — ласково сказала она. — Испугался?
Алексей вскочил и отошел к окну.
— И не думал, — ответил он, не поворачивая головы.
— А что шептал?..
— Приснилось тебе, — глухо пробормотал сын, выпрямился, заслоняя окно, и сердито, как бы пойманный в чем-то нехорошем, зазорном, закричал: — Да спи, пожалуйста! Надоела ты мне… вот уроки из-за тебя в школе пропустил.
Кутаясь в одеяло, Анна Михайловна беззвучно смеялась.
Вскоре привезли врача. Он был седенький, маленький, и Анна Михайловна сразу его узнала.
— A-а… беглянка! — тоненько закричал он еще с порога. — Что, опять в машину угодила?
— Никак, хуже, — слабо сказала Анна Михайловна. — Внутри моя машина испортилась.
— Замолола, замолола! — фыркнул старик, сбрасывая тулуп и потирая руки. — Хоть бы чаем угостила, чем страсти рассказывать… Самовар, старуха, живо!
Он нашел у нее воспаление легких, насмешил и измучил, ставя банки, напился чаю, охотно отведал молока и согласился переночевать. Ему постелили на двух сдвинутых лавках, но он попросился на печь, развеселив этим Алексея, долго и пустяшно болтал с Михаилом, научил его, между прочим, свистеть новую песню «Не спи, вставай, кудрявая» и потом так нахрапывал до десятого часа, что Анне Михайловне показалось — от одного этого храпа ей сразу полегчало. Уезжая, врач многословно и с удовольствием растолковал, что пить, что есть, как принимать лекарство, и строго-настрого приказал больной лежать в постели неделю. На прощание он раскритиковал в пух и прах Алексеев радиоприемник, выпил без малого полторы кринки молока и чуть не обидел Анну Михайловну, вздумав вынуть из кармана старинное портмоне, чтобы расплатиться.
Апиа Михайловна пролежала четыре дня, ее одолели безделье и скука, и она, не слушая сыновей, пошла греметь по избе горшками и кринками с такой яростью, так накинулась на заглянувшего проведать Николая Семенова, сердито требуя работы, что трудно было поверить, глядя на нее, будто она совсем недавно лежала как мертвая. Болезнь точно скинула с плеч Анны Михайловны десятка полтора лет. А может, тому была и другая причина, кто знает.
Первого мая, торопясь на демонстрацию, Алексей, одеваясь, оторвал пуговицу на вороте праздничной рубашки. Он попросил поскорее пришить пуговицу. Брат нетерпеливо насвистывал под окошком, и не было сомнения: задержись Алексей еще на пять минут в избе — Михаил уйдет на площадь один.
Понимая это не хуже Алексея, сама давным-давно одетая в лучшее шерстяное платье, мать живо разыскала иголку, подошла к сыну, стоявшему перед зеркалом. Она потянулась к вороту рубахи, стала на цыпочки и не могла достать ворота.
Статный, высокий, словно тополь, стоял перед ней сын. Непокорный русый вихор свисал на лоб.
Анна Михайловна прижала руки к груди. Не мигая смотрела она горячими, влажными глазами на сына и не узнавала его.
— Да сядь ты, долговязый. Как же я тебе пришью? — проговорила она.
Сын наклонился, и она неловко отогнула ворот рубахи.
Руки у нее тряслись, иголка не попадала в просторное ушко пуговицы.
— Скоро ли? — сдержанно спросил Алексей.
— Сейчас…
Пуговица была пришита, а мать все не отпускала ворота рубашки и, не отрываясь, смотрела то на мягкий пушок над верхней губой сына, то на крутую, белую, как кипень, шею, на которой билась голубая жилка.
Потом она уронила иголку, оттолкнула сына в вздохнула:
— Господи, как время-то летит…
— Одиннадцатый час, — ответил Алексей, взглянув с порога на часы.
— Да не об этом я… — качнув головой, проговорила Анна Михайловна.
И весь день она не находила себе места. На митинге у могилы она подошла было вплотную к трибуне и, не дослушав речи Николая Семенова, ушла к бабам, невпопад отвечала им, часто озираясь вокруг, словно чего-то искала.
Ярко светило солнце. Шумели по канавам ручьи. Звонко распевали скворцы на липах. Пламенели флаги и знамена. От солнца, кумача, светлых луж под ногами, от нарядной одежды рябило в глазах. От речей, хлопков, песен стучало и замирало сердце.