Сыр и черви
Шрифт:
Легко заметить, что эти топорные октавы восходят к евангелию от Матфея (XXV, 41–46), но Меноккио предпочитает ссылаться на них, а не на библейский текст. И здесь, как и в предыдущих случаях, он не столько опирается на книжный источник, сколько от него отталкивается, и это при том, что текст источника воспроизводится довольно точно, если исключить забавную ошибку, в результате которой место грешников занял ангел. Но если раньше, чтобы переосмыслить текст, достаточно было сделать в нем пропуск, то здесь мы встречаемся с более сложной операцией. Меноккио отходит от текста — кажется, что на один шаг, на самом деле, бесконечно далеко: если Бог — это наш ближний («потому что он сказал: «тот бедняк был я»), то главное это любить ближнего, а не любить Бога. Перед нами умозаключение, доводящее до крайних пределов то стремление к практической, деятельной религиозности, которое было свойственно всем итальянским еретическим движениям данного периода. Анабаптистский епископ Бенедетто д'Азоло, например, проповедовал веру в «единого Бога, в единого Иисуса Христа, Господа нашего и заступника» и учил любви к ближнему: «когда придет день Суда, нас спросят о том и только о том, накормили ли мы голодных, напоили ли жаждущих, одели ли нагих, утешили ли болящих, приветили ли странствующих... — в этом и состоит любовь» 88 . Но Меноккио не ограничивался ролью пассивного слушателя такого рода проповедей (если —
Меноккио не сделал этого последнего шага — шага, который привел бы его к уже совершенно безрелигиозному идеалу справедливого человеческого общежития. Для него любовь к ближнему оставалась религиозной заповедью, вернее, самой сутью религии. Вообще абсолютной последовательностью его идеи не отличались (также и поэтому о его попытках свести религию к морали можно говорить только как о некоторой тенденции). Обращаясь к односельчанам, он говорил (если верить показаниям Бартоломео д'Андреа): «я учу вас не делать зла, не берите пожитков ближнего вашего, и это то добро, которое вы можете сделать». Но на происходившем 1 мая допросе, отвечая инквизитору, спросившему, какими «богоугодными делами» можно заслужить место в раю, Меноккио — который, если уж быть точным, говорил только о «добрых делах» — заявил следующее: «надо любить Бога, почитать его, поклоняться ему, благодарить его; еще надо иметь в себе любовь, милосердие, негневливость, приветливость, честность; не противиться гонителям, прощать обиды, исполнять обещанное; делая все это, попадешь на небеса, и другого делать не надо». Здесь обязанности в отношении ближнего поставлены в один ряд с обязанностями по отношению к Богу и полностью к ним приравнены. Но приведенный тут же список «злых дел» («красть, убивать, давать деньги в рост, насильничать, жить в беспутстве, творить непотребства и смертоубийства — таковы семь дел, которые противны Богу, но совершаются на мирскую потребу и угодны дьяволу») основывается исключительно на отношениях между людьми, на стремлении человека взять верх над другими. Упрощенная религия Меноккио («делая все это, попадешь на небеса, и другого делать не надо») пришлась инквизитору не по нраву. «Каковы заповеди Господни?». «Я думаю, — ответил Меноккио, — те, что я сказал». «А славить имя Божие, почитать праздники — это не заповеди Господни?». «Этого я не знаю».
Евангелие, сведенное к нескольким простым и ясным предписаниям — именно на этой основе обычно строятся заключения, подобные тем, к которым пришел Меноккио. Опасность такого рода выводов с исключительной ясностью была прочувствована полувеком раньше в одном из наиболее значительных произведений итальянского евангелизма: называется оно «Почему надо прощать» и было издано в Венеции анонимно 89 . Его автор, Туллио Криспольди, верный сподвижник известного веронского епископа Джан Маттео Джиберти, комментируя его проповеди, приводит самые разнообразные доводы для доказательства того, что суть христианства состоит в «законе прощения»: надо простить ближнего своего, чтобы получить прощение от Бога. Он не скрывал, однако, что «закон прощения» может быть понят в чисто человеческом плане и почитание Бога окажется тогда в «опасности». «Это средство так могущественно и так доступно, что Бог, установив этот закон, подверг опасности всю насажденную им веру: ибо можно подумать, что этот закон учрежден самими людьми ради блага людей, ведь им провозглашается, что Бог не будет взирать на обиды, ему нанесенные, сколь бы они ни были многочисленны, если мы будем прощать и любить друг друга. И нет сомнения, что если бы прощающим не даровалось очищение от грехов, всякий мог бы считать этот закон идущим не от Бога для исправления человеков, а придуманным людьми, которые ради сохранения мира готовы забыть о преступлениях и грехах, совершающихся потаенно или по взаимному согласию или так, что спокойствие не нарушается. И только увидевши, что прощающим во имя Божье даруется Богом все по их желанию, что в таковых пробуждается ревность к добрым делам и ненависть к злым, люди убеждаются в великой милости Божией» 90 .
Основное ядро Христовой проповеди («закон прощения») может быть сдвинуто в область чисто человеческих, политических установлений — этому препятствуют только сверхъестественные силы в лице благодати божией. Возможность такой сугубо светской интерпретации религии учитывается автором книжицы. Он знаком с ее наиболее последовательной версией, предложенной Макьявелли (и отчасти находится под ее влиянием): причем он совершенно не затронут традицией примитивного понимания Макьявелли и видит в нем не теоретика religio instrumentum regnum * , а прежде всего автора «Рассуждений», которому религия представляется мощным фактором политического объединения 91 . Но в процитированном отрывке спор идет не столько с беспристрастным взглядом на религию извне, сколько с подрывом ее основ изнутри. Опасение, высказанное Криспольди (и заключающееся в том, что «закон прощения» может быть понят как закон, учрежденный «самими людьми ради блага людей, ведь им провозглашается, что Бог не будет взирать на обиды, ему нанесенные, сколь бы они ни были многочисленны, если мы будем прощать и любить друг друга»), перекликается почти дословно с тем, что Меноккио говорил инквизитору: «кто не делает зла ближнему своему, тот не грешит; все мы — сыновья Божий, если не делаем зла друг другу, наподобие того, как если бы у одного отца было несколько сыновей и один бы проклял своего отца, то отец его простил бы, но если один сын разобьет голову другому, то его не прощают, а наказывают».
Разумеется, нет никаких оснований предполагать, что Меноккио был знаком с книгой «Почему надо прощать». Все дело в том, что в Италии XVI века существовало, охватывая самые разнообразные социальные круги, течение мысли, стремившееся свести религию к чисто земному феномену, к системе моральных или политических установлений — на сам этот факт очень точно указал Криспольди. Это течение отправлялось от различных предпосылок и находило самые разные способы выражения. Однако и в данном случае не исключена частичная конвергенция между сферой высокой культуры и радикалистскими народными движениями.
Если мы вернемся теперь к неуклюжим строфам «Истории Страшного Суда», ссылкой на которые Меноккио подкреплял свои утверждения («Любить ближнего — это более великая заповедь, чем любить Бога!»), то легко заметить, что и в данном случае ключ, прикладываемый к тексту, важнее самого текста. Текст помогал идеям Меноккио рождаться на свет, но корни их залегали много глубже.
20. Мандавилла
И все же некоторые тексты для Меноккио значили, действительно, много: в первую очередь, по его собственному признанию, «Кавалер Зуанне де Мандавилла», то есть «Путешествия сэра Джона Мандевиля». Как только в Портогруаро вновь открылся инквизиционный процесс, судьи обратились к Меноккио с увещеванием «назвать всех своих соумышленников», угрожая в противном случае «прибегнуть к более строгим мерам, ибо св. Инквизиции представляется неимоверным, что он, не имея товарищей, умыслил таковое». «Господин, я никогда и никого не поучал, — последовал ответ, — и никогда в этих моих мнениях не имел сотоварищей, а все, что я говорил, я брал из книги, мной прочитанной, по названию «Мандавилла». Еще более определенно он высказался в письме, направленном судьям из тюрьмы: здесь он, как мы увидим, в списке причин своих заблуждений поставил на второе место чтение «этой книги Мандавилла, где говорится о разных народах и разных верах, и она всего меня измучила». Что было причиной этой «муки», этого душевного волнения? Вопрос, на который нельзя ответить, не ознакомившись предварительно с содержанием самой этой книги.
Французский оригинал «Путешествий», приписанных мифическому сэру Джону Мандевилю, появился на свет, по всей видимости, в середине XIV века в Льеже и представлял собой компиляцию из географических текстов и из средневековых энциклопедий, подобных энциклопедии Винцента из Бове. Получив поначалу распространение в большом количестве списков, книга затем неоднократно издавалась в переводе на основные европейские языки и на латынь.
«Путешествия» состоят из двух частей, сильно между собой различающихся. Первая — это хождение во Святую Землю, что-то вроде путеводителя для паломников. Вторая — описание путешествия на Восток, все дальше и дальше, вплоть до Индии, вплоть до Китая. Заканчивается книга рассказом о земном рае и об островах, которые граничат с мифическим царством пресвитера Иоанна. Обе части поданы как свидетельство очевидца, но если в первой немало точных и конкретных наблюдений, то вторая представляет собой в значительной степени плод вымысла.
Популярности книги способствовала главным образом первая часть. Известно, что вплоть до конца XVI века число описаний Святой Земли превосходило число описаний Нового Света 92 . И читатель Мандевиля имел возможность составить довольно точное представление как о местоположении святых мест и находящихся в них реликвий, так и о нравах и обычаях местных жителей. К мощам и реликвиям Меноккио, как мы помним, питал полное равнодушие, но подробное изложение богословских и богослужебных особенностей греческой церкви и других христианских конфессий (самаритяне, яковиты, грегориане), встречавшихся на Святой Земле, а также их расхождений с римской церковью могло вызвать у него интерес. Для своего отрицания мистического значения исповеди он мог найти поддержку, а возможно, и первоначальный толчок в рассказе Мандевиля об учении яковитов (название которых автор связывает с их обращением в христианство св. Иаковом): «они утверждают, что исповедоваться нужно только перед Богом и только ему обещать исправиться; поэтому когда они хотят исповедаться, то зажигают огонь, бросают в него ладан и другие благовония и в дыму приносят исповедь Богу и просят его о милости» 93 . Эту форму исповеди Мандевиль называет «натуральной» и «предначальной» (два определения, обладавшие особым смыслом для читателей XVI века), но спешит уточнить, что «в последующие времена святые отцы и папы постановили, что исповедь должна приноситься человеку, и это не без причины, ибо никакой недуг нельзя уврачевать и найти от него доброго снадобья, если прежде не узнать его природу; точно так же нельзя назначить потребное покаяние, если не знать сущность греха, ибо грехи рознятся между собой, равно как время и место, и потому надлежит узнать природу греха вместе со временем и местом и затем назначить должное покаяние». В свою очередь Меноккио, сравнивавший исповедь перед священником с исповедью перед деревом, все же допускал, что священник способен объяснить тому, кто этого не знает, что такое покаяние: «Если бы дерево могло назначить покаяние, этого было бы достаточно; к попам ходят те, кто не знает, какое положено покаяние за грехи, чтобы они их научили, а если знаешь, то ходить не надо, и те, кто знают, не ходят». Может быть, это тоже реминисценция из Мандевиля?
Но еще большее впечатление на Меноккио должно было произвести пространное повествование о магометанстве. Из материалов второго процесса можно заключить (хотя лишь предположительно), что он постарался удовлетворить свою любознательность, обратившись непосредственно к Корану, который в середине XVI века был переведен на итальянский язык. Но и из путешествий Мандевиля Меноккио мог почерпнуть некоторые сведения о магометанстве и обнаружить в этом религиозном учении черты сходства с собственными воззрениями. Согласно Корану, пишет Мандевиль, «из всех пророков Иисус был самый великий и самый близкий к Богу». И Меноккио — по смыслу почти то же самое: «мне думалось, что... он не был Богом, но каким-нибудь пророком, каким-нибудь великим человеком, которого Бог послал на землю для проповеди». Здесь же Меноккио мог встретиться с примером того, что факт распятия Христа отрицается как несовместимый с божественной справедливостью: «Он не был распят, как утверждают, но Бог призвал его к себе, избавив от смерти и от мук, а его телесную форму дал человеку, именуемому Иуда Искариот, которого иудеи и распяли, думая, что распинают Иисуса; Он же живым поднялся на небо, чтобы судить весь мир; вот почему они и утверждают, что, говоря о распятии Иисуса, мы ошибаемся, ибо правосудие Божие не могло такого допустить». Из показаний одного односельчанина Меноккио следует, что и тот утверждал нечто подобное: «неправда, что Христос был распят; распяли Симона Киринейского». Меноккио во всяком случае не признавал распятия, не принимал парадокса креста: «Мне казалось это невозможным, что Господь позволил себя схватить, и потому я думал, что раз его распяли, то это был не Бог, а какой-нибудь пророк...»
Совпадения бесспорные, но затрагивающие лишь частности. Кажется невероятным, что чтение этих мест у Мандевиля могло так взволновать Меноккио. То же самое можно сказать о резкой критике христианства, которую Мандевиль вкладывает в уста султана: «Им бы (христианам) подавать пример всем людям своими добрыми делами, Богу бы в храмах поклоняться, а они не выходят из кабаков, где играют, пьют и обжираются подобно скотам... Им бы быть нелукавыми и кроткими и незлобивыми и терпеливыми и милосердными, каким был Иисус Христос, в которого они веруют, а они творят прямо тому обратное, и все как один склонны к злодеяниям, и алчность их такова, что за малую мзду продают в блудилища дочерей, сестер и жен своих, и отбирают жен друг у друга и неверны слову и нарушают закон свой, который Иисус Христос дал им для спасения их...»