Сыр и черви
Шрифт:
Тем самым «Путешествия» Мандевиля, этот простодушный рассказ, изобилующий фантастическими вымыслами, переведенный на множество языков, тиражированный во множестве изданий, служил тем каналом, через который отголоски средневековой веротерпимости доходили до эпохи религиозных войн, отлучений и аутодафе. Возможно, эта книга была также и одним из источников, питавших народные движения, склонные к веротерпимости: некоторые свидетельства существования таких движений в XVI веке имеются, но вообще они изучены крайне мало 101 . Еще одним подобным источником была пользовавшаяся неубывающей популярностью средневековая легенда о трех кольцах 102 .
23. Три кольца
На Меноккио знакомство с ней произвело очень сильное впечатление: во время своего второго процесса (12 июля 1599 года) он даже подробно изложил ее судье, которым в тот раз был францисканец Джероламо Астео 103 . Признав, что говорил кому-то («но кому, не помню»): «кто родился христианином, тот хочет оставаться
Удивительная ситуация даже для этого процесса, удивительного с начала до конца. Стороны поменялись ролями: Меноккио взял инициативу в свои руки, попытался переубедить судью: «Выслушайте меня, ради Бога». Кто представляет здесь высокую культуру, кто — культуру народную? Сразу и не ответишь. Дополнительную парадоксальность вносит сюда проблема источника, из которого Меноккио почерпнул историю с тремя кольцами. Он сказал, что прочитал ее в книге, — «не помню в какой». Только на следующем заседании инквизитор добился уточнения: «это запрещенная книга». И лишь почти месяц спустя Меноккио открыл ее название: «я прочитал ее в книге Боккаччо, называющейся «Сто новелл», — и признался, что одолжил ее у Николо Мелькиори — возможно, речь идет о художнике Николе из Порчии, у которого Меноккио, согласно показаниям одного свидетеля, «набрался своих богопротивных мыслей».
Но все нам уже известное о Меноккио доказывает, что он никогда и ничего не повторял, как попугай, за другими. Его подход к книгам, его причудливые умозаключения — все говорит о напряженной умственной работе. Она, безусловно, не происходила в пустоте. Все отчетливее становится заметно, что его умственный багаж питался и ученой, и народной традицией — как они сочетались нужно еще уточнить. Есть основания полагать, что именно от Николы из Порчии Меноккио получил, помимо «Сна Каравии», также и экземпляр «Декамерона». Эта книга или, по крайней мере, одна из ее новелл — третья новелла Первого дня, где рассказывается легенда о трех кольцах, — произвела на Меноккио сильное впечатление. О том, каким было его впечатление от других новелл, мы, к сожалению, ничего не знаем. Но в новелле о Мельхиседеке он не мог не найти подтверждения своей позиции в области религии, своему неприятию всякой конфессиональной ограниченности. Не случайно, именно рассказ Боккаччо о трех кольцах стал жертвой контрреформационной цензуры, относившейся к местам, сомнительным в религиозном отношении, куда более нетерпимо, чем к пресловутым непристойностям 104 . Меноккио, должно быть, имел дело с каким-то старым изданием, по которому еще не прошлись цензорские ножницы. Противостояние Джероламо Астео, инквизитора и знатока церковного права, и мельника Доменико Сканделла, известного по прозвищу Меноккио, — противостояние, поводом для которого послужила декамероновская новелла с ее апофеозом веротерпимости, представляется в какой-то степени символическим. Католическая церковь вела в то время войну на два фронта; против старой и новой высокой культуры, не укладывающейся в поставленные Контрреформацией рамки, и против культуры народной. И между двумя этим врагами церкви, столь непохожими друг на друга, обнаруживались, как мы сможем убедиться, скрытые от глаз схождения.
Ответ Меноккио на вопрос инквизитора: «По-вашему выходит, что нельзя узнать, какая вера истинная?», — был совсем не таким уж наивным: «Да, господин, каждый думает, что только его вера хороша, но какая правильная, узнать нельзя». Такой же была точка зрения защитников веротерпимости: Меноккио, подобно Кастеллионе 105 , распространял ее действие не только на представителей трех великих исторических религий, но и на еретиков. И опять же как у современных Меноккио теоретиков веротерпимости, его позиция заключала в себе положительный смысл: «Господь Бог всем уделил от духа святого, и христианам, и еретикам, и туркам, и иудеям, он всех любит, и все могут спастись». Речь здесь идет уже не столько о веротерпимости, сколько об открытом провозглашении равенства вер перед лицом некоей упрощенной, избавленной от догматических и вероисповедных примет религии. Она в чем-то похожа на религию «Бога по природе», которую Мандевиль обнаруживал у всех народностей, самых отдаленных, самый странных и чудовищных, — похожа несмотря на то, что Меноккио, как мы еще увидим, вообще отрицал идею Бога как творца вселенной.
Но у Мандевиля сохранялось представление о превосходстве христианства над другими религиями, не владевшими всей полнотой истины. В очередной раз Меноккио шел дальше, чем позволял ему его книжный источник. Его религиозный радикализм лишь отчасти подпитывался традицией средневековой веротерпимости: в значительно более близком родстве он находился с рафинированными религиозными теориями современных вольнодумцев из гуманистической среды.
24. Письменная и устная культура
Итак, мы узнали, как Меноккио читал книги — как выхватывал из них отдельные слова и фразы, которые при этом не могли не искажаться, как соединял разведенные в источнике места, устанавливая между ними неожиданные аналогии. Каждый раз, сопоставляя текст и реакцию на него со стороны этого читателя, мы не могли не заметить, что Меноккио подходил к книге с особым ключом и вовсе не контакты с той или иной группой инакомыслящих давали ему этот ключ 106 . Меноккио осмыслял и переосмыслял прочитанное вне какой-либо данной ему извне системы идей. А самые его поразительные утверждения возникали в результате знакомства с такими невинными текстами, как «Путешествия» Мандевиля или «История Страшного Суда». Не книга сама по себе, а встреча книжного слова и устной традиции рождала в голове Меноккио гремучую смесь.
25. Хаос
Теперь мы можем вернуться к космогонии Меноккио, которая поначалу показалась нам неподдающейся расшифровке, и попытаться разобраться в ее структуре. Меноккио с самого начала решительно отходит от рассказа «Книги Бытия» и его ортодоксальных интерпретаций, утверждая, что началом всего был предвечный хаос: «Я говорил, что мыслю и думаю так: сначала все было хаосом, и земля, и воздух, и вода, и огонь — все вперемежку...» (7 февраля). На следующем заседании генеральный викарий, как мы помним, прервал Меноккио, рассуждавшего о «Путешествиях» Мандевиля, вопросом «не было ли в этой книге написано что-либо о хаосе». Меноккио ответил отрицательно, и в ответе его содержится указание (на этот раз вполне сознательное) на отмеченное нами пересечение письменной и устной культуры: «Нет, господин, об этом я читал в «Цветах Библии», но до остального, что я говорил о хаосе, я дошел своим умом».
Меноккио спутал: в «Цветах Библии» прямо о хаосе ничего не говорится. Вместе с тем библейский рассказ о сотворении мира предваряется там, без особой заботы о композиционной логике, несколькими главками, содержание которых заимствовано в основном из «Светильника» Гонория Августодунского: метафизика в них перемешана с астрологией, а теология — с учением о четырех темпераментах. Четвертая глава «Цветов Библии», озаглавленная «Как Бог сотворил человека из четырех элементов», начинается так: «Как сказано, Бог в начале всего сотворил грубую материю, не имевшую ни формы, ни обличья, и сотворил ее столько, чтобы ее хватило на все с избытком, и, разделив ее и расчленив, извлек из нее человека, составленного из четырех элементов...» Здесь, как легко заметить, постулируется некая предначальная нерасчлененность мировых элементов, что исключает возможность творения ex nihilo * , но о хаосе не сказано ни слова. Не исключено, что Меноккио обнаружил этот ученый термин в «Прибавлении к прибавлениям к хроникам» августинца Якопо Филиппо Форести — книге, которую он упомянул мимоходом во время второго процесса (но с которой был уже знаком в 1584 году). Эта хроника, написанная в конце XV века, но сохранившая ярко выраженные средневековые черты, берет начало с рассказа о сотворении мира. Приведя цитату из Августина, патрона своего ордена, Форести пишет: «И сказано: в начале сотворил Бог небо и землю — это не значит, что они сразу произошли на свет, но лишь могли произойти, ибо затем говорится о сотворении неба вновь. Так, взирая на семя древесное, мы говорим, что в нем уже содержатся и корни, и кора, и ветви, и плоды, и листья, — это не значит, что они уже есть, но что они будут. Так и Бог сотворил в начале как бы семена и неба и земли, ибо материя неба была еще смешана с материей земли, но так как Бог ведал, что отсюда произрастут и небо, и земля, эта материя и была так названа. Эту пространную форму, лишенную какого-либо облика, наш Овидий в начале своего наиглавнейшего труда, а с ним вместе и другие философы, именовали хаосом, и Овидий так в том же труде об этом говорит: «Природа, пока не возникли земля, море и небо, простертое над ними, имела единый лик по всему миру: его философы звали хаосом. Это была грубая и нерасчлененная материя, косная и неопределенная масса, где находились разнородные семена слабо связанных между собою вещей» 107 .
Пытаясь согласовать между собой Библию и Овидия, Форести в итоге нарисовал картину космогонического процесса, больше напоминающую овидиевскую. И этот образ предначального хаоса, «грубой и нерасчлененной материи», глубоко поразил Меноккио. Неустанно над ним размышляя, он постепенно «дошел своим умом» и до «остального».
«Остальное» Меноккио пытался довести до сознания своих односельчан. «Я слышал, как он говорил, — сообщает Джованни Поволедо, — что в начале ничего не было, а потом море взбилось в пену и затвердело как сыр, и в нем появилось множество червей, и эти черви стали людьми, а самый сильный и мудрый стал Богом; и все ему подчинились...»