Сыр и черви
Шрифт:
Хотя Мелькиори не имел под рукой книги, на которую ссылался, он превосходно помнил ее содержание. Его речь почти слово в слово воспроизводит тридцать четвертую проповедь из «Руководства к чтению проповедей во утверждение христианского жития», весьма популярного учебника для проповедников, написанного монахом-августинцем (священником он не был) Себастьяно Аммиани из Фано 138 . При этом за игрой невинных риторических оппозиций совершенно пропало высказывание, которое вполне можно было квалифицировать как еретическое: «смерть нечестивых именуется смертью, смерть праведных — сном». Без сомнения, Мелькиори, утверждавший, что души «отправляются в рай только в судный день», отдавал себе отчет в его неортодоксальности. Инквизиторы же определенно испытывали замешательство. К какой ереси причислить воззрения Мелькиори? О затруднениях судей свидетельствует и текст обвинения: Мелькиори вменялось в вину, что он склоняется к «ad perfidam, impiam, eroneam, falsam et pravam hereticorum sectam... nempe Armenorum, nee non Valdensium et Ioannis Vicleff» * 139 . Об анабаптистских корнях учения о сне душ инквизиторы из Конкордии явно не подозревали. Столкнувшись с подозрительными, но незнакомыми им мыслями, они вытащили из своих справочников определения вековой давности. То же самое, как мы увидим в дальнейшем, произошло
В материалах процесса Мелькиори ни слова не говорится о раздельности смертной «души» и бессмертного «духа», а ведь как раз на этой их раздельности держится тезис о душах, спящих вплоть до Страшного суда. Идею о тем, что «душа» и «дух» не одно и то же, Меноккио должен был почерпнуть из бесед с польченигским викарием.
38. Противоречия
«Я думаю, что наш дух, который и есть душа, возвращается к Богу, который нам его дал», — сказал Меноккио 16 февраля (на втором допросе). «Со смертью тела умирает душа, но дух остается», — поправился он 22 февраля (на третьем допросе). Утром 1 мая (шестой допрос) он вроде бы вернулся к первоначальному утверждению: «душа и дух — одно и то же».
Его спросили о Христе: «Кто был Сын Божий — человек, ангел или истинный Бог?». «Человек, — ответил Меноккио, — но в нем был дух». И добавил: «В Христе либо была душа одного из ангелов, рожденных в древние времена, либо его душа была сызнова создана Святым Духом из четырех элементов, либо произошла из природы. Нельзя ничего сотворить доброго, иначе как втроем, и потому Бог как Святому Духу, так и Христу даровал знание, волю и могущество, так что им было отрадно вместе... Когда двое в чем-то несогласны, то и третий туда же, а когда согласны двое, то заодно с ними и третий; и потому Отец даровал волю, знание и могущество Христу, чтобы и он имел суждение...»
Уже перевалило за полдень: вскоре объявят перерыв и допрос возобновится после обеда. Меноккио говорил без остановки, сыпал пословицами и цитатами из «Цветов Библии», захлебывался в словах. Он устал. Он уже несколько месяцев провел в тюрьме и надеялся, что суд вскоре закончится. Но при этом его опьяняло сознание того, что его с таким вниманием слушают ученые монахи (и есть даже нотарий, который записывает его ответы) — до сих пор его аудиторию составляли полуграмотные крестьяне и ремесленники. Инквизиторы это, конечно, не папа, не король, не князья, перед которыми он мечтал высказаться, но тоже неплохо. Меноккио повторялся, добавлял новые подробности, забывал о том, что говорил раньше, запутывался в противоречиях. Христос «был человеком, как мы, родившимся, как мы, от отца и матери..., но Бог через Духа Святого избрал его себе в сыновья... Бог избрал его своим пророком и даровал ему великую мудрость через Духа Святого, и я думаю, что он творил чудеса... Я думаю, что у него был такой же дух, как у нас, потому что душа и дух — одно и то же». Но что это значит: душа и дух — одно и то же? «Раньше вы говорили, — прервал его инквизитор, — что со смертью тела умирает и душа; потому ответьте, умерла ли душа Христа с его смертью?» Меноккио засуетился, начал перечислять души, которые Бог дал человеку: разум, память и т.д. На вечернем заседании судьи вернулись к этому вопросу: у Христа со смертью тела погибли также его разум, Память и воля или нет? «Да, погибли, потому что на небесах нет надобности в их работе». Так значит, Меноккио отказался от идеи неподвластного смерти духа и полностью отождествил его с душой, обреченной на гибель вместе с телом? Нет, не отказался: вскоре, заговорив о Страшном суде, он скажет, что «эти сиденья были заняты духами небесными, а будут заняты духами земными, избранными из наилучших», и среди них будет дух Христа, «потому что у Христа, сына его, дух земной». И как все это понимать?
Полностью распутать все эти головоломки невозможно, да, наверное, не надо и пытаться. Но дело в том, что за противоречиями словесными у Меноккио скрывалось противоречие по существу.
39. Рай
Он никак не мог отказаться от мысли о жизни после смерти. В том, что человек, умерев, распадается на элементы, составляющие его тело, он был уверен. Но какое-то непобедимое чувство влекло его к образам посмертного существования. Именно поэтому в его голове зародилось туманное противопоставление смертной «души» и бессмертного «духа». Потому-то и прямой вопрос генерального викария: вы «утверждаете..., что Бог — это воздух, земля, огонь и вода; каким же образом возвращаются души к божьему величию?», — лишил его, столь словоохотливого, на какое-то время речи. Конечно, воскресение плоти казалось ему делом невозможным, немыслимым. «Нет, господин, я не думаю, что в судный день мы воскреснем вместе с телами, потому что, если это случится, тела наши заполнят все небо и землю; просто Бог будет видеть наши тела в своем разуме, подобно тому как мы, закрывая глаза и желая представить себе некую вещь, помещаем ее в свой разум и так посредством разума ее видим». Ад же ему казался поповской выдумкой. «Когда людей наставляют жить в мире, это мне нравится, когда же проповедуют об аде — Павел сказал так, Петр сказал эдак, — то по-моему, это барышничество, это вымысел тех, кто думает, что все на свете знает. Я читал в Библии, — прибавил он, намекая на то, что настоящий ад находится на земле, — что Давид сочинил свои псалмы, когда его преследовал Саул». Но потом, впадая в явное противоречие, он признал действенность индульгенций («я думаю, им можно верить») и молитв за усопших («Бог даст ему немного лучшее место и прибавит ему разумения»), С особенной охотой он воображал себе рай: «Я думаю, что это такое место, которое окружает весь мир, и оттуда все на земле можно видеть, даже рыб в море, и у тех, кто находится в этом месте, словно бы праздник...» Рай — это праздник, конец работы, конец каждодневных забот. В раю «разум, память, воля, мысль, рассудок, вера и надежда», то есть «семь даров», которые «Бог дал человеку, словно бы плотнику, которому надо что-то смастерить, и как плотник делает свою работу топором, пилой и рубанком, так и Бог дал человеку то, чем ему делать его работу», — эти «семь даров» в раю уже не нужны: «на небесах нет надобности в их работе». В раю материя становится послушной и прозрачной: «Этими телесными очами нельзя увидеть все, а очи разума проникают всюду, проникают сквозь горы, стены и все на свете...»
«Словно бы праздник». Крестьянский рай Меноккио напоминает не столько христианское, сколько мусульманское загробье, привлекательное описание которого имеется в книге Мандевиля. «Рай — это Прелестное место, здесь в любое время года произрастают всевозможные плоды, здесь реки текут молоком, медом, вином и сладчайшей водой..., дома здесь прекрасные и благородные по заслугам тех, кто в них обитает, и украшены самоцветами, золотом и серебром. Здесь много красавиц, и всякий с ними поступает по своей охоте, и они становятся все прекраснее...» Однако инквизиторам, допытывавшимся, верит ли Меноккио в земной рай, он ответил с горьким сарказмом: «По-моему, земной рай это у дворян, у которых всего в избытке и они живут в ус не дуя».
40. «Новое устройство всей жизни»
Меноккио, не ограничиваясь картинами рая, мечтал о «новом мире»: «Дух мой был объят гордыней, — говорил он инквизиторам, — я желал нового мира и нового устройства всей жизни, я думал, что церковь идет по неправому пути и хулил ее за роскошество». Что означали эти слова?
В обществах, не знающих письменной культуры, коллективное сознание не принимает изменений, пытается их скрыть от самого себя 140 . Относительной изменчивости материальной жизни противопоставляется подчеркнутая неизменность прошлого. Всегда было так, как сейчас, мир таков, как он есть. И только в периоды резких социальных сдвигов возникает мифический в своей основе образ иного и лучшего прошлого, по отношению к которому настоящее предстает как время упадка и вырождения. «Когда Адам пахал и Ева пряла, кто был дворянином?» 141 Борьба за изменение социального порядка превращается в таком случае в целенаправленную попытку вернуть это мифическое прошлое.
И Меноккио сравнивал богатую и погрязшую в пороках церковь, которая была у него перед глазами, с первоначальной церковью, бедной и непорочной: 142 «Я бы хотел, чтобы в церкви была любовь, как было устроено Иисусом Христом..., здесь эти роскошные мессы, Иисус Христос не хочет роскошества». Но он умел читать в отличие от большинства своих односельчан и потому мог составить себе более сложный образ прошлого. И в «Цветах Библии» и особенно в «Прибавлении к прибавлениям к хроникам» Форести он встречался с рассказами об исторических событиях, от сотворения мира до современности, где соединялись священная и профанная история, мифология и теология, описания битв и описания стран, имена государей и философов, еретиков и художников. Мы не знаем, что чувствовал Меноккио, знакомясь с этими рассказами. Разумеется, он не был ими «измучен», как при чтении Мандевиля. Кризис этноцентризма определялся в XVI веке (и еще много времени спустя) не историей, а географией, пусть даже сказочной 143 . И все же одно, едва различимое указание на переживания, испытанные Меноккио во время чтения хроники Форести, у нас имеется.
«Прибавление» многократно переводилось на итальянский и переиздавалось как до, так и после смерти автора (в 1520 году). У Меноккио в руках находился, скорее всего, посмертно вышедший перевод; неизвестный редактор дополнил его материалами, относящимися к событиям последнего времени. Среди прочего этот редактор — видимо, собрат Форести по августинскому ордену — поместил в хронику рассказ о расколе «Мартина, прозывавшегося Лютером, инока из ордена св. Августина». Тон рассказа был вполне благожелательный и лишь под конец брали верх резко негативные оценки. «Причиной такового лютерова нечестия мнится сам папа римский (что ложно), но на самом деле проистекло оно от неких лиходейных и зломысленных людишек, которые, корча из себя святых, творили дела великого непотребства». Этими людишками были францисканцы, которым Юлий II и вслед за ним Лев X поручили распространение индульгенций. «И по своему невежеству, которое есть матерь всех пороков, и по алчности к злату, ими сверх всякой меры овладевшей, сказанные иноки впали в такое безумие, что породили великое нестроение среди тех народов, где они промышляли этими индульгенциями. И особливо свирепствовали они в Германии, и когда мужи, славные ученостью и добрыми нравами, обличали таковую их дурь, они в ответ отлучали их от лица церкви. Среди таковым манером отлученных был и Мартин Лютер, муж, весьма в науках искушенный...» Тем самым причиной раскола, по мнению безымянного продолжателя хроники, была «дурь», проявленная представителями соперничающего монашеского ордена, которые ответили отлучением на справедливые упреки Лютера. «Потому-то сказанный Мартин Лютер, рожденный от знатных родителей и у всех пребывавший в почете и уважении, начал прилюдно говорить против этих индульгенций, именуя их обманными и нечестивыми. И от этого вскорости пошло в народе большое смятение. И поскольку миряне и до этого негодовали на духовенство, захватившее все их богатства, то тем охотнее пошли за Лютером, и так было положено начало расколу в католической церкви, Лютер же, увидев себя окруженным сторонниками, полностью отпал от католической церкви и учинил новую секту и новое устройство всей жизни, где все стало иное и небывалое. Отсюда и воспоследовало, что большая часть этих стран бунтует против католической церкви и не покорствует ей ни в чем...»
«Учинил новую секту и новое устройство всей жизни» — «я желал нового мира и нового устройства всей жизни, я думал, что церковь идет по неправому пути и хулил ее за роскошество». Открывая свои, внушенные ему «гордыней», мысли о необходимости религиозной реформы (к тому, что означают слова о «новом мире», мы вернемся чуть позже), Меноккио следовал — трудно решить, намеренно или бессознательно, — сказанному о Лютере в хронике Форести. Конечно, он не воспроизводил его богословские идеи, о которых, впрочем, в хронике говорилось скупо — только осуждалось «новое учение», выдвинутое Лютером. Но с чем он определенно не мог согласиться, это с уклончивым и в какой-то степени двусмысленным выводом автора хроники: «И вот так он прельстил простой народ, а люди ученые примкнули к нему, услышав о винах духовного сословия и не сообразив, что следующее умозаключение ложно: духовенство и клирики ведут дурную жизнь, значит нехороша и римская церковь. Не верно это: церковь остается благодатной, даже если служители ее недостойны, и вера христианская остается совершенной, даже если христианам далеко до святой жизни». «Законы и повеления церкви» Меноккио, вслед за Каравией, считал «барышничеством», выдумкой попов, которым нужно лишь набивать себе мошну: нравственное очищение духовенства и обновление религиозного учения были для него неотделимы друг от друга. Прочитав о Лютере в хронике Форести, он увидел в нем религиозного бунтаря, сумевшего объединить в борьбе против духовных властей «простой народ» и «людей ученых», используя их «негодование» против церкви, «захватившей все их богатства». «Церковь и попы все захватили», — заявил Меноккио инквизиторам. И кто знает, может быть, он в мыслях своих сравнивал положение во Фриули с тем, что происходило за Альпами, в странах, где Реформация победила.