Т. 2. Ересиарх и К°. Убиенный поэт
Шрифт:
На улицах еще не рассвело; фонарики ветошников казались блуждающими огоньками, а гасильщики фонарей уже спешили к газовым языкам света, которые танцевали на перекрестках.
Иногда красным отблеском вспыхивало подвальное окно пекарни какой-нибудь булочной; отец Серафим подходил к нему, простирал руки и торжественно возглашал:
— Приидите, ядите, сие есть тело мое, сие есть кровь моя, — тем самым освящая полные печи хлебов.
С рассветом он почувствовал усталость и убедился, что освятил столько хлеба, что им можно приобщить к Святым Тайнам около миллиона человек. Все это множество людей сегодня же вкусит евхаристии. Причастившись,
Все утро бродил монах по фешенебельным улицам и около полудня оказался возле архиепископства. Очень довольный собой, он прошел к архиепископу, как раз собиравшемуся завтракать.
— Садитесь, отец мой, — предложил прелат, — откушаем вместе. Вы пришли весьма кстати.
Отец Серафим сел за стол и в ожидании куверта стал разглядывать длинный, тонкий батон, завернутый в салфетку. Архиепископ отрезал от него ломтик, и этот кружочек показался отцу Серафиму белым, словно облатка. Архиепископ положил к рот кусочек хлеба с мясом и, пожевав, повторил:
— Вы пришли весьма кстати. Мне была необходима ваша помощь. Ведь утром я не успел вознести святую молитву. После завтрака я исповедуюсь.
Монах вздрогнул, уставился на архиепископа и хриплым голосом спросил:
— Монсеньор, но разве это не смертный грех?
Однако тут вошел слуга, неся дымящиеся тарелки, и поставил их перед монахом, которого прелат, подняв пален к губам, призвал к молчанию. Слуга удалился, отец Серафим встал и снова спросил:
— Разве не смертный грех, монсеньор, что вы вкусили святого хлеба?
Архиепископ с удивлением смотрел на него, скатывал из хлебного мякиша маленькие шарики и подбрасывая их вверх, и думал: «Что за фанатик! Надо мне сменить духовника!»
— Разве не смертный это грех, монсеньор, — не отступал монах, — что вы вкусили причащенного хлеба?
— Вы плохо меня поняли, отец мой, — отнекивался прелат, — я же сказал, что утром не успел вознести святую молитву.
Но отец Серафим, молитвенно сложи в руки, упал на колени и вскричал:
— Это я, монсеньор, я великий грешник… Сегодня утром я освятил все хлебы в булочных всего города. И вы вкусили освященного хлеба. Сколько же людей, многие из коих погрязли и грехах смертных, вкусили от плоти Господа нашего! И Божественное яство осквернилось из-за меня, святотатца…
— Будь ты проклят, монах! — вскричал архиепископ, в гневе поднявшись с кресла. Потом, вспомнив, что отец Серафим «адвокат дьявола», он продекламировал по-латыни: — «Advocat infame vatem dici», что в переводе означает: «Изыди, мерзкий адвокат», — и расхохотался.
Однако отцу Серафиму было не до смеха.
— Исповедуйте меня, монсеньор, — попросил он, — потом я исповедую вас.
Они отпустили друг другу все грехи. Затем по предложению провинившегося францисканца были запряжены все карсты архиепископства, и слуги вместе с мелкой церковной челядью, заполняющей епископские дворцы, отправились скупать по всем булочным хлеб, который они были обязаны свозить в монастырь совершившего святотатство монаха.
В монастыре же собрались монахи, и отец-настоятель спрашивал:
— Куда же девался отец Серафим? Он был преисполнен многих добродетелей. Может быть, подобно нашим братьям-францисканцам, которых во времена оны сбило с толку пение птиц небесных, и они навеки забылись и экстазе, отец Серафим еще вернется к нам лет через сто…
Монахи осеняли себя крестным знамением, и каждый старался вспомнить что-либо подобное.
— В Хайстербахе один монах, который сомневался в существовании вечности, загляделся на играющую в лесу белку. Он думал, что пробыл в лесу минут десять. Но, вернувшись в монастырь, обнаружил, что окаймлявшие аллею маленькие кипарисы стали могучими деревьями.
— А один итальянский монах, — рассказывал другой, — полагал, что лишь на минуту заслушался пением соловья, но, вернувшись в монастырь…
Молодой монах, большой придира, ухмыльнулся:
— В истории грехов можно легко найти немало подобных историй, и, как знать, уж не переселилась ли в Средние века в этих птиц душа языческих сирен…
Тут в ворота монастыря постучали, и появилась процессия церковной челяди из архиепископства, которая с бесконечной осторожностью несла освященные хлебы всевозможных форм. Здесь были длинные, тонкие, словно флейты, батоны; польские хлебцы с золотистой поджаристой корочкой, присыпанной серебром муки, похожие на круглые гербовые щиты, хотя пекли их неучи, не сведущие в геральдике; круглые венские хлебцы, напоминающие бледно-желтые апельсины; хлеба домашней выпечки, пышные, как караваи, и плоские, как лодка…
И мимо монахов, затянувших Tantum ergo{21}, мелкая епископская сошка пронесла свою ношу в часовню и нагромоздила на алтарь гору хлебов…
Во искупление святотатства отца Серафима священники и монахи пропели ночь в молитве. Утром они причастились. И так продолжалось много дней, вплоть до часа, когда кончились святые облатки, которые уже хрустели на зубах, потому что хлеб зачерствел…
Отец Серафим в монастыре больше не появлялся. Никто не смог бы сказать, что с ним стало, если бы в газетах не появилось сообщение о гибели при штурме Пекина безымянного солдата иностранного легиона; на его правом предплечье была татуировка — женское имя «Элинор», именно так звали фею в старых рыцарских романах.
ЛАТИНСКИЙ ЕВРЕЙ
Было прекрасное утро — я спал и видел прекрасные сны. Разбудил меня резкий звонок. Я вскочил, ругаясь по-латыни, по-французски, по-немецки, по-итальянски, по-провансальски и по-валлонски. Натянул брюки, сунул ноги в шлепанцы и пошел открывать. Какой-то неизвестный мне, но прилично одетый господин просил уделить ему минутку…
Я провел незнакомца в комнату, которая служила мне рабочим кабинетом и, по необходимости, столовой. Он завладел единственным креслом. Я же тем временем в спальне спешно заканчивал умываться и одеваться, посматривая при этом на будильник, который показывал одиннадцать утра. Я опустил голову в таз и, пока намыливал волосы, услышал, как неизвестный возвестил:
— О!.. Так и быть, я вас дождусь!
С волосами, торчащими в разные стороны, я кинулся в комнату и увидел моего гостя, склонившегося над остатками паштета, который я забыл спрятать. Извинившись, я попросил разрешения надеть пиджак и унес блюдо в спальню.
Когда я вернулся, незнакомец улыбнулся и произнес:
— Я прочел «Пражского прохожего» и понял, что могу вам понравиться.
Я что-то пролепетал, не решаясь противоречить, поскольку мне показалось, что я имею дело с оригиналом-издателем, который, будучи соблазнен моими литературными опытами, пришел поговорить об их издании.