Т. 4. Сибирь. Роман
Шрифт:
— Спасибо тебе, Глаша, но только откровенно тебе говорю: никакого отношения к беглецам не имею. Ты ведь сама знаешь, что работы у меня и без этого по горло, а ссыльные бегут чуть не каждый день. А тот осенний беглец из Нарыма наверняка уже до городов добрался. Неужели бы он все сидел здесь, под Парабелью?! — Горбяков ловко крутанулся на каблуке ботинка, лихо щелкнув пальцами, меняя тон, сказал: — А ну их всех к богу, Глаша, — и беглецов и полицейских! Скажи лучше, как живешь-то? Давно что-то не слыхать, не видать тебя.
— К именинам Вонифатия готовлюсь, Федя. Надеюсь, не обойдешь его своим вниманием?
— Ну
— В воскресенье. В два часа пополудни. Не забудь. Ну, а если забудешь, напомню. Так и знай. Без тебя и за стол не сядем.
— А гостей будет много, Глаша?
— Больших гостей, Федя, ждем. Хоть пока это тайна, а волнуемся страшно, особенно Вонифатий. Архиерея сюда нелегкая несет. А разъезжает он, говорят, не один. Вместе с ним едет исправник. И его придется пригласить. Из Колпашева Вонифатий весточку получил.
— Естественно! — воскликнул Горбяков и, помолчав, добавил: — Что ж, Глаша, хлопочи, не ударь в грязь лицом перед важными особами. По чести сказать, и мне не приходилось бывать в таком почтенном обществе. Хорошо, что сказала. Приплелся бы в пимах, в дубленом полушубке, по-свойски. Учтем.
— Да не преувеличивай, Федя! Насмотрелась я одно время на эту публику в доме отца. И наплакалась. Бывало, напьются, вяжутся…
— Ну, тогда ты была беззащитная девушка, а теперь — жена да еще матушка.
Глафира Савельевна вскочила, замахала руками, в глазах ее вспыхнули буйные огоньки.
— Не береди, Федя, душу, не прикасайся к ранам!
Горбяков умолк, виновато опустил голову: не ту струну, видать, тронул. Глафира Савельевна заспешила домой. Горбяков помог ей одеться, вышел на крыльцо, пожелал на прощание всего самого лучшего. Она полуобернулась, напомнила:
— До воскресенья, Федя.
Едва Глафира Савельевна скрылась за сугробами, Горбяков надел полушубок, шапку, рукавицы и вышел во двор. Здесь, в сараюшке, в дровах, лежал чурбак с выдолбленной серединой. Долго он ждал своего часа. Наконец час этот наступил.
…Ну денек выдался, век его не забудешь! Вначале стычка с урядником, потом появление попадьи с безрадостными вестями. Сколько лет Горбяков ходит по острию ножа, но такого опасного положения никогда еще не складывалось. Может быть, конечно, оно как-нибудь и ослабнет, но сидеть сложа руки он не будет. Пока враги не получили точных доказательств его подпольной работы, надо обезопасить себя от возможных осложнений. И первая его забота — документы.
Горбяков бережно доставал из склянки бумаги, расправлял их на согнутом колене, бегло прочитывал, потом свертывал по размеру нищи в березовом чурбаке.
Вот он развернул ученическую тетрадь, пробежал глазами по строкам, исполненным неразборчивой вязью синими чернилами. Это был протокол партийной конференции нарымских большевиков. Досталось тогда на ней и меньшевикам, и эсерам, и кадетам. Не забыты были и их пособники — оппортунисты всех оттенков. Улыбка тронула губы Горбякова. Он живо вспомнил некоторые подробности этого памятного собрания. Оно продолжалось целых два дня: вначале в буераке за селом под видом пикника, а потом на квартире у больного товарища. Пока произносились речи, он сидел в белом халате, со стетоскопом в руке, готовый в любой миг отвести на себя тревогу. Правда, запасной выход через открытый подвал тоже
Уложив тетрадку в нишу, Горбяков развернул другую. О, за эту тетрадочку нынешние власти не пожалели бы больших денег: здесь были сосредоточены адреса явок и партийных комитетов, с которыми поддерживали связи нарымские большевики. Адреса были записаны открытым способом, хотя и под видом аптек. Попади эта тетрадочка в руки врагов, они смогли бы многое из нее почерпнуть для своих злодеяний против революции.
Когда все бумаги были уложены, Горбяков закрыл нишу плотно подогнанной крышкой. Кромки застарелой, но прочной бересты скрыли линию обреза. Чурбак как чурбак. Таких в каждом дворе дополна.
Теперь чурбак надо было унести в сарай и там сунуть его рядом с поленницей сухих березовых дров в угол, в древесный мусор, скопившийся за многие годы. Горбяков устал: ныло под лопатками, поламывало в пояснице, болела голова. «Не подождать ли до утра? Сейчас в сарае темь», — мелькнула заманчивая мысль, и захотелось лечь на кровать и уснуть. Но ощущение беды, которая надвигается на него, испытанное при встрече с урядником, не покидало его. Тревожные вести, принесенные попадьей, тоже не радовали. «Нет, нет, Федор, этого нельзя откладывать. Делай сейчас же», — сказал он себе и, устало двигая ногами, вышел в прихожую.
На полке возле печки стоял фонарь. Горбяков зажег его, надел полушубок, шапку, вернулся в свой кабинет за чурбаком. Он взял его под мышку, прикрывая мерцавший фонарь полой полушубка, вышел на крыльцо. Двор у Горбякова был обнесен бревенчатым забором и покрыт жердями и соломой, как у всех в Нарымском крае. Но калитка, соединявшая двор с огородом, распахнулась, и в нее, как в трубу, со свистом врывалась снежная струя. Ветер ударил Горбякова в грудь, обдал холодными, колючими снежинками. Пряча лицо в воротник, Горбяков ощупью, в кромешной темноте добрел до сарая. Тут за дощатой стенкой ветер был не страшен. Горбяков поставил фонарь на поленницу, опустил чурбак на землю. С помощью топора он расчистил в углу от опилок и мелких щепок местечко для чурбака, там же, где он стоял, дожидаясь своего часа, поставил его, потом топором же пригреб к нему мусор. Оглядевшись в сумраке, Горбяков кинул б угол несколько суковатых поленьев и, загасив фонарь, пошел обратно.
Взойдя на крыльцо, Горбяков остановился. Пурга неистово выла, стонала, плакала. Где-то далеко-далеко, на другом конце Парабели, исступленно брехали собаки. «Волки, видно, у дворов шляются», — подумал Горбяков.
Он закрыл двери в сенях на засов, войдя в дом, погасил лампу, вначале в прихожей, затем у себя в кабинете, и, испытывая тоску по теплу, полез на печку, с усмешкой думая о себе: «Рано, братец мой, в старики записался. Федот Федотыч не уступит своего места. Тут, на печи, блаженство, рай, истинный уют для души и для тела».