Т. 4. Сибирь. Роман
Шрифт:
— Это почему же, по какой такой причине я буду виниться перед Гришкой?! — надтреснутым голосом кричит Кондрат. — Только потому, что он богатый, а я бедный?! А может, потому, что он сват старосте…
— Ты, это самое, как ее, охолонись, Кондраха, — предупредительно машет костлявой рукой Филимон.
Кондрат разъяряется еще больше:
— Ну что, занутрило тебя, паскуда!
Но тут Кондрат перехватывает: обзывать старосту не полагается. Как-никак он избран народом, и его достоинство должен оберегать каждый, по нраву ли он тебе или нет.
— Язык держи на привязи! — орут сторонники Филимона.
— Что
Гвалт несусветный. Никто никого не слушает, все кричат. Бабы повскакали с полу, машут руками. И вдруг опять все стихают и смотрят на Мамику. Она встала, подняла свою клюку, грозно трясет ею над головами, глаза расширились, горят гневным огнем, да и голос откуда-то взялся — слышно в дальнем углу.
— Бесстыдство! Срам! Обчество тут или гульбище?! А Филимон-то, староста-то наш, орет пуще всех!
Филимон опускает голову, жалко всплескивает руками, затихает. Знает Селезнев силу этой старухи! Живет около ста лет, а ума не теряет. Не только отцы, деды еще не раз прибегали к мудрости Мамики.
— Как ее, это самое, винюсь, Мамика, — бормочет Филимон.
— Рассуди их, Мамика! Рассуди-ка сама! Неделю будут кричать, а мира не наступит! — наперебой друг другу вопят бабы.
— Прости, бабка Степанида! Схватило за сердце… Удержу нет, — изгибается в сторону старухи с виноватым видом Кондрат Судаков.
— Как скажешь, Степанида Семеновна, так и будет, — подает свой голос Лукьянов. По опыту он знает, что никто так не умеет утихомирить лукьяновских мужиков, как Мамика. Знает он и другое: человека бедного и униженного она обязательно защитит, Поэтому-то Мамику недолюбливают лукьяновские богачи, но пойти в открытую против нее не рискуют. Правда, случается, что слово Мамики оказывает действие ненадолго: его либо забывают, либо обходят — и все-таки ее слушаются хотя бы в тот момент, когда кипят страсти, когда может вспыхнуть пожар междоусобицы.
— Григорий побил Мишку Кондрата Судакова, а Судаковы связали Григория. Они квиты, селяне, — говорит Мамика тихим, но отчетливым голосом.
— Правильно! Справедливо! — кричат изо всех углов.
— Кондрат рыбачил в омутах. Рыбу сам ел, продал, — продолжает судить Мамика. — В том беды нет. А у тебя, Григорий, он рыбу не брал. Брал у господа бога. Омута, Григорий, общие, всем дадены. Хочешь, и ты возьми. У Степахи Лукьянова брал же? Из Коноплянова озера брал? Брал. Не по-божьи, Григорий, грешно так: вишь, тебе можно, а другому нельзя.
— Правильно! Справедливо! — слышатся голоса, но староста и его дружки недовольны, насупились, переглядываются, клянут про себя Мамику самыми непотребными словами.
— А кто недоволен, мужики, кто норовит жить не по-соседски, тому скатертью дорога из Лукьяновки. И допрежь так было. — Мамика возвышает голос, и, хоть глаза ее вновь прищурены и будто подслеповаты, она все видит, все улавливает.
— Правда! По-соседски надо жить! — соглашаются наиболее спокойные, рассудительные мужики и бабы. Попробуй-ка бот тут не согласись с Маминой, усомнись в ее правоте — живо со сходки вылетишь. И Филимон и Григорий понимают это и, смиряя свое внутреннее буйство, топчутся на скрипучих половицах,
— А теперь встань-ка, Григорий, да подь сюда. — Мамика тычет пальцем, показывая, где встать мужику. — И ты, Кондрат, подойти ко мне, — велит она Судакову.
Кондрат и Григорий продираются сквозь толпу разгоряченных людей, подходят к Мамике. Они стоят сейчас друг против друга, опустили головы, как быки, будто вот-вот начнут бодаться не на жизнь, а на смерть.
— Поручкаться, мужики, надоть. И жить без злобства, забыть про все худое между вами, — увещевает их Мамика.
Григорий первым протягивает руку. Кондрат чуть прикасается к ней своей культяпкой и суетливо отходит. Все понимают, что при таком рукопожатии едва ли между мужиками воцарится мир надолго, но все знают, что даже худой мир лучше, чем война. Вон она полыхает на земле который уже год, и кет ей конца-краю. А бед сколько? Горя? Слез? Кто все учтет?
Все уже готовы разойтись, но Филимон стучит кулаком по столу и сообщает ошеломляющую всех новость:
— Это самое, как ее, не расходиться, господа мужики! Барыня одна к нам из города приехала. Обсказывать будет, как ее, это самое… Про войну сказывать будет, когда ей, постылой, конец настанет…
Упоминание о войне, особенно слова Филимона «когда ей, постылой, конец настанет» останавливают даже самых нетерпеливых.
— А где ж ока, барыня эта, староста? — спрашивают из углов.
— А сей момент прибудут. Игнат Игнатыч пошел, чтоб привесть, как ее, это самое… У батюшки, вишь, отдыхали…
— Пропал день! А как уйдешь? Сыны-то там! — вздыхает кто-то на весь дом.
Приезжая барыня оказалась существом огромного роста. Она была выше Игната Игнатовича, а тот лишь на полвершка уступал в росте Григорию Елизарову. Не обидел господь бог приезжую барыню и на телеса. Груди ее возвышались этакой горой. Холеные белые руки, словно сдобные калачи, лежали на высоких бедрах. Зад — крутой, широкий, днище водовозной бочки прикроет. Одета барыня не изысканно, но и не бедно. Все сшито из доброго товара. На ней белая блузка со скромной вышивкой у воротника и на манжетах, черная, слегка расклешенная к подолу юбка, короткий сарафан сверху, аккуратные, по ноге, фетровые чесанки в калошах. Голова у барыни по росту — крупная; нос на лице как руль у баржи, глаза шустрые, бегающие туда-сюда; прическа на голове как крестовый дом на бугре — полуседые букли хитроумно свернуты в трубочки и сложены в три этажа, взбиты на затылке локоны.
Едва переступив порог, барыня сбросила с плеч шубу на беличьем меху. Игнат Игнатович подхватил ее, перебросил через руку. Барыня ступила вперед, заполоняя собой проход от двери к столу. Под натиском ее могучих телес мужики и бабы сжались, опасаясь, как бы она ненароком не потоптала их.
Филимон отступил от стола, замотал головой, с трудом забормотал:
— Это самое, как ее, обчество, просит вашу благородию… Еф… Еф… Ефросинью Харитоновну… За… Затунайскую…
— Ничего, милейший, ничего… Навеличивать не обязательно, — вздевая на крупный нос пенсне в золоченой оправке, сказала Затунайская этаким свойским тоном: что, мол, там, какое такое величание, свои люди, свои…