Шрифт:
«А как здесь с непротивлением? — подумал он. — Плохо… Это ведь ходячие трупы — по всем понятиям зло. Хотя, с другой стороны, что есть непротивление злу? Это отсутствие сопротивления. А сопротивляться можно только тогда, когда зло напало на тебя первым. Если же напасть самому, да ещё и быстро всех укокошить, никакого противления злу не будет вообще…»
Словно почувствовав эту мысль, лакей обернулся, увидел Т. и указал на него Олсуфьеву. Тот замер на месте. Лакей потянул из кармана револьвер, и это решило дело: больше не думая, Т. вскинул ружьё и два раза выстрелил.
Подойдя, он подобрал
«Ага, — догадался Т., — стержень Поливанова. А это шайба Поливанова… Артефакты… Наверно, надо теперь шайбу на стержень…»
Но делать этого он не стал. Сев на ящик, он съел колбасу, а потом легко, как воду, выпил водку — и полил её остатком руки, чтобы избавиться от колбасного запаха. Это удалось не до конца — от ладоней по-прежнему исходило отчётливое чесночное амбре.
Поглядев на трупы, он вздохнул.
«Нехорошо вышло… Можно, впрочем, убедительно показать, что от идеи непротивления я здесь не отошёл. Ибо категории добра и зла, как боговдохновенные, существуют только для живой души, а мёртвая душа становится для них чуждой — поскольку она исторгла из себя Бога, который единственно и является их мерилом… Значит… Впрочем, кому я вру? Других обману — а себя? Или с собой тоже договорюсь? Договорюсь, отчего же нет… Я ведь ещё и души у них сейчас высосу… Ей-ей, высосу…»
Эта возможность, о которой он подумал сперва с самоуничтожительным сарказмом, как о примере немыслимого падения, какого с ним уж точно не могло произойти, вдруг показалась вполне допустимой. А потом даже уместной.
«А и высосу, — спокойно повторил он про себя, вставая с ящика. — Как там Фёдор Михайлович делал?»
Вытянув руку перед собой, ещё наполовину в шутку, он легонько потянул в себя низом живота, и сразу увидел еле заметный голубой туман, какое-то растворённое в воздухе электричество, которое заструилось от трупов к его ладони, и дальше — по руке и позвоночному столбу, в самый низ живота, вызывая лёгкое и приятное гудение во всём теле. В сознании через миг осталось только одно желание: чтобы эта электрическая щекотка никогда не кончалась — но раздался тихий треск, и голубое сияние пропало.
Потом треск повторился снова — и Т. открыл глаза.
Стучал дверной молоток внизу.
Т. встал с кушетки, где его сморил сон, и с облегчением покосился на ружьё, только что стрелявшее в сновидении. Оно по-прежнему мирно висело на месте. Подойдя к окну, он осторожно выглянул из-за шторы.
У входной двери стояла молодая женщина в красном платье, с шёлковой сумочкой-ридикюлем такого же цвета в руке. Она подняла голову, словно ожидая увидеть кого-то в окне, и Т. узнал Аксинью.
Постучав ещё раз, она пожала плечами, достала из ридикюля ключ и открыла дверь.
Т. опустился на тот же самый стул, где сидел во время разговора с Олсуфьевым. Он чувствовал странную нервическую бодрость, будто привидившийся кошмар действительно оставил после себя электрический заряд во всём
«Вот так, — подумал он, — хотел тайну мира постичь, слиться с читателем — и чем кончил? Отчего мне такая мерзость снится? Наверно, Ариэль хочет сделать мою смерть мучительной и страшной. А когда драматург выпускает кому-то кишки, он должен убедить публику, что перед ней отвратительный тип… Чтобы никакого сочувствия…»
Т. резко обернулся, словно ожидая увидеть ряды уходящего в бесконечность зрительного зала. Но вокруг была всё та же гостиная.
«Людям говорят, что они страдают, поскольку грешат. А на деле их учат грешить, чтобы оправдать их страдание. Заставляют жить по-скотски, чтобы и забить их можно было как скот. Сколько бедняг в России запивает сейчас водочкой преступление, совершённое ради колбасы. Бараны на мясобойне, которые ещё не поняли, что их ждёт…»
Его взгляд упал на лежащую на столе кавалергардскую каску со стальной птицей. Холодный блеск металла вдруг отрезвил его — и всё представилось в абсолютно другом свете.
«Впрочем, что это я, — подумал он. — Ариэль сливает остатки шутера, а я философию развожу. И думаю — какой в этом смысл? Да такой и смысл — пожилой гой-каббалист зарабатывает себе на скудный ужин… И с Олсуфьевым тоже всё ясно — это Гриша Овнюк сюжет вытягивал. Ариэль ведь предупредил… Но отчего я почти никогда не вижу всё так отчётливо, как в эту секунду? И, главное, почему я всё время принимаю эту свору за себя? Их мысли за свои? Их действия за свои поступки? Неужели это правда, что я — просто все они вместе? Нет, не может быть… Тогда я не мог бы узнавать их, когда они вторгаются в мою душу. Главное — никогда не упускать этой ясности взгляда, видеть их, видеть их всегда…»
Судя по долетавшим сквозь открытую дверь звукам, Аксинья всё ещё была в прихожей. Оттуда доносилась какофония скрипов, шорохов и постукиваний, которая длилась так долго, что Т. пришла в голову мысль о затянувшемся обыске в мелочной лавке. Нервное напряжение ещё сильнее обострило его мысль.
«Ведь правда, — думал он, — единственное, что я по-настоящему могу сделать, это постоянно возвращаться к трезвому наблюдению за собой. Моя единственная свобода в том, чтобы видеть, какой из злых духов захватил и ведёт мою душу. А ещё есть свобода этого не видеть, вот и всё „to be or not to be“. Следует постоянно напоминать себе, что я — не Ариэль, и не Митенька. И уж тем более не этот Пиворылов, хотя ему отчего-то отдают всё больше места… Никто из них не я. А кто тогда я? Не знаю. Но чего бы мне это ни стоило, я найду ответ…»
Наконец лёгкие шаги Аксиньи послышались в коридоре — она что-то напевала. Потом она позвала:
— Алексис!
Т. промолчал.
Дверь открылась, и Аксинья вошла в гостиную.
Увидев сидящего у стола Т., она остановилась, открыла рот от изумления и выронила свой алый ридикюль на пол.
Она была неузнаваема. От смешливой девчонки, встретившейся Т. на улице провинциального города, не осталось почти ничего — только глаза сверкали прежним зелёным блеском. Перед ним стояла молодая светская женщина в летнем шёлковом платье, с кулоном на низко открытой груди. Её волосы были подвиты и приведены в тщательный поэтический беспорядок.