Шрифт:
— Хочешь знать? — спросил Т. неожиданно охрипшим голосом.
Аксинья кивнула.
— Ну идём, покажу…
— А Алексис? — прошептала Аксинья. — Вдруг он вернётся?
— Нет, — таким же шёпотом ответил Т. — Он ушёл надолго. Практически навсегда.
— Хорошо, — еле слышно выдохнула Аксинья. — Но только, Лёва…
— Что?
— Пусть это будет нашим прощаньем…
Лёжа на спине, Т. глядел в потолок спальни. Свернувшаяся рядом Аксинья водила кончиком алого ногтя по его щеке, щекоча и наматывая бороду на палец — это и раздражало, и одновременно было приятно. Другой рукой она прижимала
«Почему она стала прятать своё тело? — думал Т. — Уже увяла? Может быть, её изуродовали роды… Какой, однако, гадкий каламбур — „изуродовали роды“. Гадкий и точный. Впрочем, родить так быстро она вряд ли смогла бы даже с помощью двух стенографисток… Но раньше она вела себя иначе. Она и была другой. Безгрешной светлой частицей весны — именно это к ней и влекло. А город всё украл… Или не город? Неважно, кто. Главное, что женщина в своём ослеплении думает, будто способна подменить это мимолётное цветение природы, намазавшись помадой и белилами, надушившись парижскими духами и украсив себя золотом… Смешно. Только впору не смеяться, а плакать, потому что делает она это вынужденно, на потребу мужской похоти в зловонных клоаках городов, вместо того, чтобы радостно работать в поле…»
Т. вздохнул.
«Впрочем, эту возможность Олсуфьев ей предоставит. Но почему она прикрывается? Стоп, не спать… Видимо, Ариэль не хочет терять целевую аудиторию до пятнадцати лет. Вот она титьки и прячет. Господи, и как только жить в твоём мире? Впрочем, какой ещё „господи“»…
Т. снова вздохнул.
— Что ты так тяжело вздыхаешь, Лёва? — спросила Аксинья. — Тебя что-то гложет? Поделись, легче станет.
— Угу, — хмыкнул Т. — Материал для книжки собираешь?
— Отчего же материал, — улыбнулась Аксинья. — Просто интересно, чем ты живёшь, как видишь мир.
— Да ты всё равно не поймёшь. А поймёшь, так обидишься. Или не поверишь.
— А ты попробуй, — сказала Аксинья. — Не думай, что я глупа. Вот Алексис поверил в меня, и сам видишь результат.
— Алексис? — презрительно поднял бровь Т. — Он тут вообще ни при чём. Скорей всего, Митеньке на литературных курсах объяснили, что героиня должна эволюционировать.
— Какому Митеньке?
— Тому, кто тебя придумывает, — ответил Т. — Вернее, придумывает даже не тебя, а эротические сцены с твоим участием. Ты для него просто говорящая декорация.
Аксинья покачала головой.
— Это звучит настолько хамски, — сказала она, — что лень думать, насколько это глупо.
— Тем не менее так оно и есть. Когда ты исчезла из моей жизни, это произошло потому, что Митенька был занят и отдавал свои силы не нам, а некой омерзительной старухе, которая… Впрочем, не буду продолжать, всё равно не поверишь. А сегодняшний наш союз, я думаю, был так короток и невыразителен, потому что они фильтруют контент.
— Теперь понятно, — улыбнулась Аксинья. — Не переживай, Лёва. Каждого мужчину может постигнуть неудача, в этом нет ничего стыдного. Перенервничал, выпил много плохой водки. За меня не переживай, у меня для подобных занятий всегда под рукой Алексис Олсуфьев.
Т. поморщился, как от зубной боли.
— Болтай что угодно, — сказал он, — только никакого Олсуфьева в сущности нет. Вернее, это просто выцветшая виньетка, пыльный узор пустоты
Аксинья широко раскрыла глаза, схватила с прикроватного столика блокнот с карандашом и быстро-быстро застрочила на бумаге.
— Интересно, — нахмурился Т., — что ты там пишешь?
Аксинья промолчала. Исписав две странички, она положила блокнот на место, встала и, прикрываясь скомканной ночной рубашкой, подошла к зеркальному столику. Сняв с него одну из карточек, она вернулась к кровати и протянула её Т.
— Что это?
— Художественная фотография, — ответила Аксинья. — Мы с Алексисом, которого, как ты утверждаешь, на самом деле нет. Он, кстати, стихи пишет. Красивые и весьма странные для кавалергарда. «Белый день уходит прочь, omnes una манит ночь…» Это из од Горация. Там было «omnes una manet nox», всех ждёт одна ночь… А он услышал как «манит»…
— Но почему же ночь, — сказал Т., — возможно, всё не так мрачно…
Аксинья на фотографии была одета сестрой милосердия — это ей шло; правда, на её лице присутствовал избыток косметики, придававший ей что-то южное. Она глядела вдаль с романтической мечтательностью — или так казалось из-за сильно подведённых глаз. Олсуфьев был в белом пиджаке и папахе — судя по штампу над линией нарисованных гор, снимали в петербургском постановочном ателье.
— Он здесь похож на карточного шулера, — сказал Т.
Аксинья сладко улыбнулась.
— Что с тобой, Левушка? Ты ревнуешь?
— Да нет, — буркнул Т., отводя глаза. — Вот ещё. Скажи, а Алексис никогда не говорил с тобой про Соловьёва?
Аксинья задумалась.
— Упоминал один раз. Говорил, что тот в Петропавловской крепости.
— В чём его обвиняют?
— Государственная измена, — ответила Аксинья. — Довольно странная история. Алексис сказал, Соловьёва держат в крепости для его же блага. Но в свете ходит упорный слух, что он уже умер. А некоторые говорят, он был разбойник и убийца почище тебя, Лёва…
Т. ещё раз поглядел на фотографию, виновато вздохнул, отдал её Аксинье и поднялся с кровати.
— Одевайся, — сказал он. — Я подожду тебя в гостиной. Хочу тебе кое-что показать.
— Что именно?
— Будет свежий литературный материал.
Через несколько минут, хмуро-недоверчивая, но с блокнотиком в руках, Аксинья появилась в гостиной и подошла к открытой балконной двери, у которой стоял Т.
— Собственно, я хотел попрощаться, — сказал Т. — Скоро вернётся Алексис, и ты услышишь много интересного.
— На что ты намекаешь?
Т. вышел на балкон и повернулся к Фонтанке спиной.
— Не хочу портить тебе удовольствие, — ответил он. — Но твоя жизнь теперь изменится. С моей точки зрения — к лучшему.
— Прекрати говорить загадками.
— Больше никаких загадок, — сказал Т. и взялся за верёвку. — Запомни меня таким, как видишь сейчас. Поскольку я уже имею представление о твоём стиле, могу даже надиктовать твоей стенографистке… «Помню его мускулистую фигуру, взбирающуюся по верёвке на крышу. Несколько сильных и ловких движений, и нога в чёрном кожаном сапоге перемахнула за скат. Затем там же оказалось и всё его большое, наизусть знакомое мне тело, а потом… Потом в моём окне остались только небо и солнце…»