Та сторона, где ветер
Шрифт:
Этот запах влетал в открытые окна и носился по вагону вместе с ветром и пухом тополей…
Стихи понравились Владику. Сначала. А потом – нет. Они хорошо читались под стук
Еще позавчера Владик хотел сочинить другие стихи. Про старого отважного петуха, который не боится даже овчарок. «Красный гребень солнцем просвечен, крылья рыжие, как огонь…» Дальше Владик не придумал и придумывать не будет. Потому что Шурик показал ему Яшкино сочинение, которое переписал, разбив на строчки.
Начинается ветер, И большие деревья Шумно встряхивают плечами, Прогоняют последний сон… А простыни на веревках Громко хлопают и полощут. Им кажется, что они – паруса. Я подумал, что хорошо бы Сделать парус из этих простынь И поставить его на лодку. Только мне не дадут. Взрослые думают, Что без паруса жить можно, А без простынь нельзя никак…– В конце, конечно, все сбито, – сказал Шурик виновато, будто он сам это сочинил. – Но теперь уж не исправить.
Ну и что же, что сбито! Зато сразу чувствуешь, как с размаху налетает настоящий ветер, и качает старые заборы, и устраивает кутерьму в вершинах тополей. Такая сила! И всякие петухи после этого кажутся сплошной глупостью.
Владик не помнит Яшку. Встречался с ним всего раза три и теперь даже голос его забыл. Говорят, что временами Воробей был довольно вреден. А кто не бывает вреден? Временами. И вот Яшки нет, а остались только строчки о ветре.
А может быть, нарисовать веселый Яшкин поезд? Желтое и оранжевое с черным – это будет ярко и красиво. Стремительный поезд, летящий сквозь африканские ветры…
Жаль, краски неважные: неровно ложатся.
Владик потянул к себе коробку. Она скользнула на пол, и разноцветные кирпичики красок с треском рассыпались на половицах. Владик кинулся их собирать.
И проснулся отец.
Он повернулся на спину, несколько секунд молча смотрел на Владика, потом заметил:
– Все хорошие люди спят хотя бы до семи часов утра и не мешают другим.
– И не курят по ночам, – добавил Владик.
– Гхм… – обеспокоенно произнес отец и покосился на пепельницу.
– По пять папирос, по крайней мере, не курят, – уничтожающе добавил Владик.
– Это клевета. Четыре я выкурил в кухне. Только одну в кровати.
– И все окурки принес в комнату?
– Это совершенно случайно. По забывчивости.
– А на работу ты окурки не носишь? По забывчивости!
– Я больше не буду, – жалобно сказал папа.
Владик вздохнул:
– Будешь… Ты уже сто раз обещал.
– Скверный у тебя отец…
– Недисциплинированный…
– Я перевоспитаюсь.
– Посмотрим.
– А почему ты не спишь?
– Солнце…
Такие разговоры с шутливыми перепалками случались каждое утро. После этого отец отворачивался и засыпал до семи. А Владик включал чайник
Но сегодня было не так.
– Владик, послушай-ка. Это серьезно. Я еще вчера хотел сказать… Мама письмо прислала. Мне на завод. Хочет приехать. Просит…
То, что было в раннем детстве, до того страшного случая на бревнах, Владик не помнит. Ни комнат, где жил, ни улиц, ни деревьев, ни людей. Но одно все-таки запомнилось. Всего несколько минут из жизни. Он стоит в пальтишке, в шапке и варежках, а мама завязывает шарф. Сейчас они пойдут гулять. Владику хочется скорей на улицу, но шарф не желает завязываться. Мама дергает его концы, Владик чуть не падает. «Стой как следует», – говорит мама. Владик рад бы стоять как следует, но ему жарко. Мама одевает его рядом с горящей печкой. За чугунной дверцей голландской печи басовито гудит огонь. Горячо светится продолговатый глазок поддувала. Оно похоже на золотое яичко Курочки Рябы…
«Не вертись же ты!..»
Видимо, уже вечер. В комнате плотные синие тени, только лицо у мамы светлое. Огонь из золотого глазка освещает его. Лицо совсем не сердитое, только голос сердитый.
«Господи, мучение, а не ребенок!..»
А он совсем не мучение. Очень жарко, и воротник трет шею. А печка так и пышет. И поддувало совсем не похоже на золотое яичко. Оно – как глаз Змея Горыныча. И пламя воет злорадно и глухо. Ух ты зверь! Владик рвется из маминых рук и валенком бьет по дверце. На поддувало с лязгом падает круглая заслонка. Мамино лицо гаснет в синей темноте.
Гаснет воспоминание…
А если оно появляется снова, Владик опять ударяет ногой по воображаемой дверце. Чтобы упала железная заслонка…
– Так как же? – осторожно напомнил папа.
Надо было отвечать. Владик старательно и медленно стал подбирать слова:
– Она же не маленькая… Кто ей может запретить приехать? Только где она остановится? Ты же говорил, что в гостиницах трудно устраиваться. А тетя Надя не любит посторонних…
– Ага, – сказал папа. – Ну хорошо… Я, пожалуй, еще посплю. Ты поставишь чайник?
– Конечно.
Отец опять отвернулся к стене.
Владик зажмурился. Синяя комната, оранжевые блики огня… Сейчас это слишком долго не забывалось. Владик с размаху ударил босой ногой по ножке стола. И, словно в ответ на удар, в коридоре совсем не по-утреннему взревел звонок. Держась за ушибленные пальцы, Владик на одной ноге запрыгал к двери.
Кто мог явиться в такую рань? Конечно, Илька. Он возник на пороге слегка взъерошенный и озабоченный.
– Ты уже не спишь? Хорошо…
– Папа, между прочим, спит, – ядовито заметил Владик. – Вернее, спал, пока ты не затрезвонил как на пожаре.
– Я осторожненько нажал, – притихшим голосом объяснил Илька.
– «Осторожненько»!.. Звонку ведь все равно.
Отец крикнул из комнаты:
– Владик, что там? Телеграмма?
– Илька.
– А! Тащи его в комнату!
– Тащу.
В свете солнечной комнаты Илька предстал во всей своей красе.
– Вот пижон! – сказал Иван Сергеевич с оттенком восхищения.
Илькин костюм был легок и живописен. Все те же серенькие штаны, сандалии на босую ногу и желтая косынка с черными горошинами, повязанная как галстук. За ремень был засунут крупный молоток, а из кармана торчала ручка отвертки или стамески. Вот и всё. Если не считать четырех царапин, идущих наискосок через весь живот. Словно чья-то большая лапа цапнула Ильку. Царапины были красные и припухшие.