Тадзимас
Шрифт:
Хорошо, что лица твоего я не видел тогда, хорошо – что глаз твоих я не видел тогда, поскольку говорил по телефону.
И зачем я к тебе обратился? Ностальгия по молодости, что ли? По живому общению? По среде? Вечное мое доверие к людям? Вот вижу человека – так, а не этак, и хоть тресни, десятилетиями буду стоять на своем. А человек давным-давно изменился, и вовсе не такой он, как когда-то, а – иной. Может, чужой уже? Все, наверное, может быть. Но меня не переделаешь. Так уж устроен я. И все вы давно это знаете, вы, товарищи мои. Крылатые – так любил я раньше говорить. А теперь все чаще понимаю: крылья просто я тогда – воображал. Крылатые ли, бескрылые ли, но – какие-никакие,
А всего-то: я – обратился к тебе, ты – отказал мне в просьбе. Вполне в духе нынешнего междувременья. Как бы времени. Вроде бы времени. И тон его – приблизительный, хохмаческий, гаерский – выдержан. Как бы тон. Как бы выдержан. Так-то. Как бы. Так. Но уж точно – его. Похоже, и ты, Саша, скоро впишешься в это как бы время. Чует мое сердце, что будет именно так. Да, впишешься, – но смотри, старый друг, или тот, кого, по наивности, я считал почему-то другом, смотри – не растворись в нем.
Конечно, я очень огорчился тогда, после твоего отказа, – и долго переживал, хоть виду и не подал.
Никто и не узнал об этом – из числа наших общих знакомых.
Только Людмила знала. Но это моя жена. И она знает – все.
Собравшись обратиться именно к тебе, я говорил ей:
– Саша лучше других знает мои стихи.
Людмила, провидица, грустно сказала:
– Он ничего не напишет.
Я задумался вдруг тогда. И задумался основательно. Трезво глядя на вещи. Слыша речи всякие – сквозь года. Обостренно, до боли, чувствуя – правоту вещей и речей. То есть – верность горению. Подлинность состояний, наитий, дыхания. Окрыленность и недосказанность дорогого сейчас для души. Точно так же – чуя неправду. Говоря прямее – вранье. То есть – россыпь измен, предательств, больше, меньше ли, чаще, реже ли, безразлично уже, если – были, и оставили – след кровавый, раны, швы, порезы, рубцы.
Я задумался – глубоко. Без пощады к памяти. Строго. Без малейших скидок на что-нибудь наносное, второстепенное, что могло бы мешать основному, наиболее важному, главному – в том, что было жизнью и творчеством, вдохновеньем и волшебством.
Я задумался так, что сам изумился себе: не пристально, а пронзительно, различая нити, связи, узлы, – всерьез.
О тебе. О твоем пути.
О себе. О своем пути.
О прошлом – и настоящем.
О твоем – лишь отчасти мне приоткрытом, больше – закрытом, ускользающем легкой иглою в щель, в проем, в просвет меж времен, чуть мерцающем огоньком папиросы ночной, сквозящем ветерком останкинским влажным, потаенно-ревностном – прошлом.
О своем – расплеснутом вдоль, вглубь и ввысь, через всю юдоль, с чередою дорог и строк, чтобы песням не вышел срок, всех скитаний и всех метаний, всех прозрений и всех мечтаний, всех наитий и всех утрат, чтобы понял, где рай, где ад, различал, где тьма и где свет, восставал упрямо из бед, чтобы знал: все вещи в труде, чтил устои, верил звезде, столь мне памятном, не ушедшем никуда, возвращенном – прошлом.
О твоем – настоящем.
О своем – настоящем.
Я сосредоточился, представил тебя. И понял: ты откажешь мне. Я даже услышал твои слова, те же, примерно, которые ты говорил мне.
И я сказал, тоже погрустнев:
– Да, он не напишет.
Людмила, со своим даром предвидения, со своим чутьем на людей, со своим небывалым зрением – в сердцевину, в самую суть, – на этот раз опередила меня.
Но у меня хватало и своего видения наперед.
Однако, из упрямства, я позвонил тебе. Просто – чтобы проверить тебя на прочность.
И услышал от тебя – то, о чем уже знал.
Из-за этого развалилось крайне важное для меня издание и еще кое-что, о чем и упоминать-то уже не имеет смысла. Но раздувать обиды я не стал, не делаю этого и сейчас. Просто, по прошествии времени, чуть ли не вскользь, – говорю, пусть и с изрядной грустью.
Ясное дело, ничего не написал бы ты обо мне и сейчас.
Не по твоей это, стало быть, части. Хотя ты, как известно, филолог. И серьезный литературовед. Изыскатель – так я скажу. Открыватель – того, что было, что забыто – пускай и временно, да надолго, порой на века, но тобою – открыто заново, и опять в нем – его новизна. С восемнадцатым веком – проще быть в ладах – я так понимаю. С нашим веком – куда сложнее. И в особенности – со мной. Рассуждаешь ты, видимо, просто: я-то жив еще и работаю, и поэтому – подожду. А куда мне спешить, действительно? Всем сегодня – не до меня. И тебе, разумеется, – тоже. Ну подумаешь – пишет! Живой? Дышит? где-то там существует – в стороне от всех? Подождет! В наше время – не до живых. Может, очередь и дойдет. Подождет. Никуда не денется. Ишь ты: трудится. Все работают. Как умеют. Как получается. Что повыгодней – то и делают. Здесь же – выгоды никакой. Так зачем же возиться с ним? Изучать? Понимать? Помилуйте! Это сколько же надо времени, золотого, заметим, тратить – на какого-то там поэта, на писания все его. Да пока разберешься с ним – постареешь. Пока прочтешь даже часть его сочинений – потеряешь, глядишь, возможности для устройства собственных дел. Нет, сегодня – не до него! Так, скорее всего, считают люди нынешнего как бы времени. Деловые люди. Работные. Ну а с ними вместе – и ты.
Да и письмо это, скорее всего, вряд ли я тебе отправлю.
Сам-то я писал, пишу и впредь буду писать – и о тебе, и о прочих общих наших приятелях и знакомых.
Так уж я устроен. Такой уж есть.
Важно – нести свет, делать добро людям.
Несколько слов по поводу публикации твоей повести в «Знамени» и последующих событий, каковых жди вскорости, вместе с немалой радостью для себя.
Меня более тридцати лет тяготило давнее событие, о котором ты несколько раз рассказывал с очевидной, хотя и подспудной, упрятанной внутрь, болью. А именно – твой отказ от писания собственных стихов, когда осенью шестьдесят третьего года ты впервые услышал мои стихи.
Не могу выразить, как это смущает и огорчает меня до сих пор, и чувство это, скорее всего, так и останется – навсегда.
Мне хотелось сделать для тебя что-то хорошее, настоящее.
Кроме того, я переживал за тебя, потому что ты отчасти закоснел в своей клыковской конторе, да и выпиваешь, хотя это тебе совершенно не идет, не к лицу тебе это, – а вот время идет, и тебе, прирожденному литератору, образованному, талантливому человеку, надо работать и работать – созидать, жить творчеством, создавать новые вещи – и этим противостоять злу, распаду и смуте.
Я мечтал, чтобы ты встряхнулся, ожил, чтобы у тебя появился стимул к работе, чтобы ты ощутил себя русским писателем.
Поэтому я, ничего тебе не сказав, отдал твои старые стихи, в числе других текстов, составляющих небольшую антологию СМОГа, подготовленную мной, в журнал «НЛО», – и стихи твои были, к моей радости, отобраны редактором и опубликованы там, в двадцатом номере журнала за девяносто шестой год.
Поэтому, несколько позже, уже после твоего отказа написать статью обо мне, я, не поставив тебя в известность, ведомый своим чутьем, силу которого я давно и хорошо знаю, сам отнес в редакцию журнала «Знамя» твои тексты, две твои старые повести.