Тадзимас
Шрифт:
Его полотна были такими легкими, что, казалось, дунь на них – и мириады маленьких пушинок покинут терпкий стебель и вмиг окутают солнечный луч, каким-то чудом попавший в его мастерскую, соседствовавшую с полуподвальным помещением жилищно-эксплуатационной конторы номер тринадцать.
Вопреки всему Сутягин считал эту цифру счастливой и на свои персональные выставки представлял число своих работ, делимое на тринадцать.
Груня Глинтухова была своенравной ученицей Павла Бекасова.Когда-то он возил ее на этюды, показывал ей токующих тетеревов, но она предпочитала
…На этом рукопись наша прерывается, Саша.
Были, вроде, у нас еще наброски. Но небось развеялись, там, давно, далеко, посреди скитаний моих.
Надеюсь, что сия совместная, дружеская проза – даст еще один дополнительный штрих к твоему, Саша Морозов, автор «Чужих писем» и прочих вещей, в разных жанрах, различных объемов, творческому облику – своеобразного, оригинального, во всех отношениях, российского, московского, останкинского писателя.Помню, что, сочиняя нашу прозу, мы оба очень смеялись.
В памяти остался и кусочек тогда же сочиненного, уже только тобой, Саша, самостоятельно созданного, шуточного стихотворения: – Жив Алейников на свете – сумасброднейший поэт. Что ни спросишь, он ответит: «Я – поэт, а ты, брат, – нет». Я сказал ему однажды: «Ты, приятель, много пьешь». Он ответил: «Этой жажды никогда ты не поймешь». Я и так ему и эдак все толкую об одном, говорю: «Лимонов Эдик в твой уже не ходит дом. Было время – вместе пили. Почему же он ушел?» Отвечает: «…»
А вот что я отвечал тебе, Саша, – я уже забыл.
Может быть, стихотворение твое просто-напросто не было дописано? Иначе я бы его запомнил.
Что касается Лимонова, то на твой вопрос могу – через двадцать восемь лет – ответить, прозой: ушел, чтобы самоутвердиться подальше от меня.
Вот и все. Понимай, как знаешь.
Или, может быть, – как хочешь.
Как писала Зина Новлянская:
– Как хочешь, как знаешь, – а я не хочу и не знаю…
Или – так, как написано в заголовке газеты, лежащей у меня на столе:
– Хочешь? – значит сможешь.
Вот ведь как залихватски пишут!Значит могут. Все бы – вот так.
…Лишь касанье чего-то. Легкое. Невесомое. Так, пушинка. Нет, снежинка. Таянье звездчатое. Тайна. Что это – явь или сон?..
Помнишь, Саша, в самом начале девяносто третьего года, в январе, попросил ты меня написать о тебе? Ты надеялся напечатать хотя бы отрывок из давнишних «Чужих писем» – где-то, вроде – у Иодковского, в небывало демократической, с плюрализмом, литературной, популярной московской газете? Я, конечно же, написал.
Вот мой текст. Черновик у меня сохранился. Ежели ты сохранил экземпляр единственный предисловия моего, – ты его, может, даже используешь – если ты, конечно, захочешь, – в виде краткого послесловия – к тем же самым «Чужим письмам», что, естественно, вскоре выйдут в свет – отдельной, изданной быстро, даже больше – оперативно, симпатичной, вроде конверта, потому что это само, первым делом, легко, напрашивается, – выйдут первой книгой твоей.Ну а если мой текст утерян, помни – есть он в письме моем.
Летом шестьдесят третьего года, на филфаке МГУ, в одном из высоких и длинных коридоров, сберегающем по традиции или по привычке от наружного шума и посторонних глаз не уничтоженное временем студенческое вольнодумие, я увидел необычную стенгазету. В ней были стихи Александра Морозова. Настороженно-угловатые и порывисто-открытые, чистые, как бы сказанные доверительно, вполголоса, они высвечивались сквозь густую машинопись, легко и свободно переходили из помещения за окна, прямиком в природу, – туда, в шелестящие кроны деревьев, и дальше – за город, в лес.
«Босиком по траве я иду за стрелой, босиком по траве, колкой чащей лесной».
Осенью того же года, подарившей мне, как оказалось впоследствии, вдосталь редкостных дружб и встреч, раз и навсегда, на всю жизнь, из тех же университетских коридоров, переходов, лестниц, арок, дверей, из негромкого лиственного шелеста во дворике на Моховой, именуемом всеми, кому он исстари дорог, «психодромом», из всего этого хаоса и лада, из этого небывалого, ни на что не похожего бытия, выросла высокая фигура самого поэта. И мы подружились. Человеческое обаяние Морозова, его внимательность, бережливое отношение к людям, его чутье на слово, его деликатное, но пытливое проникновение в суть вещей и явлений, наконец, сама его светлая одаренность, родниковая, струящаяся, сказывающаяся буквально в каждом жесте и шаге, даже тогда, в эпоху незатравленной искренности, выглядели реликтовыми. Очарованный странник? Пришелец из «старины глубокой»? Как знать! Но был он – здесь, рядом.
«Не понимаю: как это – поэты ходят в гости?»
А вот – стали ходить. И общение всей осенней плеяды шестьдесят третьего было прекрасным. Александр Морозов, Вадим Борисов, Владимир Брагинский, Николай Кашкаров, Зинаида Новлянская, Николай Мишин, Аркадий Пахомов, – да и я, еще не студент, не москвич, – с ними, вместе…
«Страсти! Больше страсти!» – восклицал, слушая наши стихи и прозу, руководитель филфаковского литобъединения Соколов. Страстей было вроде хоть отбавляй. Но всерьез они только начинались. По ком мои страсти теперь? Не по нам ли, тогда молодым?
Осенью шестьдесят четвертого я уже учился в МГУ. В эту пору, и особенно зимой шестьдесят пятого, плеяда расширилась: Леонид Губанов, Юрий Кублановский, Саша Соколов, Михаил Соколов, Николай Боков, Александр Величанский… Вроде бы сам по себе получился СМОГ. И все мы, в той или иной степени, были к нему причастны. А потом…
«Порубили ольху. Корявую».
Вот что было потом. Плеяду норовили изничтожить всеми способами. Ан не вышло. Выжили. Даже те, кто умерли, выжили – творчеством. История нашего поколения – видимо, уникальный, единственный за годы советской власти пример выживаемости талантов в условиях жестокого режима. Судьба у каждого – своя. Но все равно мы так и останемся – все вместе, молодые, полные сил: выхваченные светом Поэзии из последующей долгой мглы, из удушья и морока, – там, во дворике нашей альма матер, на московских улицах, стайкой идущие сквозь листву.