Тадзимас
Шрифт:
Ладный, спокойно поблескивающий деталями, плавный в ходу, с большим отчетливым шрифтом, появившийся в продаже году в шестьдесят восьмом, чешский «Консул», – такой купили себе Эдик Лимонов и Генрих Сапгир.
Портативный, в удобном футляре, легкий, предпочтенный мною, всюду путешествовавший со мной, с маленьким, приятным для глаз, шрифтом, чешский же «Консул».
Приобретенный в семьдесят восьмом, тоже портативный и тоже с маленьким округлым шрифтом, на славу, сверх всяких норм, поработавший, готовый к работе и ныне, через двадцать один год, вопреки прогнозам скептиков о там, что
И вслед за ним другой «Унис», уже с большим шрифтом (редакционные требования к рукописям), приобретенный в начале восьмидесятых, когда мои переводы, а потом и стихи, изредка, с оглядкой на мою биографию, с искажениями текста, все-таки стали, со скрипом, с запозданием, но стали публиковать на родине.
И еще один «Унис», купленный в комиссионке, прогнозы скептиков оправдавший и сломавшийся довольно скоро, но из всегдашнего моего упрямства отремонтированный у соседа, мастера на все руки, а потому хоть и хромающий слегка, да остающийся на ходу – быть может, из-за суеверного желания иметь запасную машинку.
И наконец, недавняя моя «Эрика», уже не выпускаемая, поскольку ГДР больше нет, но залежавшаяся где-то на складе и совсем новая, купленная незадорого, по знакомству, у двух измотанных жизнью парней, мастеров по ремонту пишущих машинок, вследствие нынешних нравов лишившихся помещения своей мастерской, а потому, по согласованности с милицией, аккуратно взимающей с них дань, принимающих заказы от населения и торгующих машинками прямо на одной из центральных московских улиц.
Всех ли я вспомнил? Чуть задумался и понимаю: не всех, далеко не всех. Кого забыл – простите меня, старика. Много лет миновало, начиная с зари моего самиздата, немало было и машинок в работе.
Гулкой музыкой дышат, многократным эхом прошлого отдаются в мозгу их названия, холодком теперешнего как бы времени обвеваются металлические и пластмассовые их корпуса, и все они, эти машинки, за которыми я работал, разные, взятые на время и собственные, кабинетные и портативные, импортные и отечественные, дороги мне, – чиненые-перечиненые, то переходящие по эстафете от одного приятеля к другому, то надолго устраивающиеся на столе у счастливого владельца, хорошо знающие нашу любовь к ним и преданность им, все они славно потрудились на своем веку во имя домашнего, подпольного, запретного, всеобщего, небывалого книгопечатания, и до сих пор, знаю, еще склоняются над ними всякие светлые головы, потому что, если даже компьютеры и вытеснят их когда-нибудь из употребления, то все равно отечественный самиздат как существовал во пределах державы нашей веками, в различных своих формах, так и будет существовать всегда.
…Волшебное имя – Феллини.
И творчество его – сплошное волшебство.
Откуда такая магия – белая, световая?
Откуда такая музыка – серебряная, золотая?
Звезда ли горит за окном, лампа ли над столом, свеча ли потом загорится над каждой моею страницей – а там и листва пожелтеет, а там и прохладой повеет, но в творчестве этом – тайна, и все в нем совсем не случайно, поскольку печаль бескрайна и радость в душе жива, поскольку здесь в каждом звуке не только исток разлуки – начало грядущей встречи, в которой – любви слова.
Наверное, в шестьдесят четвертом увидел я «Дорогу» Феллини. В советском прокате фильм назывался – «Они бродили по дорогам». Что сразу же придавало названию этакий сознательный, подчеркнуто скитальческий, с маху перечеркивающий всякую оседлость, а с ней и даже простейший уют, ну и, разумеется, покой, оттенок. Бесцеремонное цензорское вторжение оставляло, надо полагать, одну волю. Броди, мол, себе, сколько захочешь, сколько душа пожелает, – пространства на земле много. Вот и пришлось мне через некоторое время вдосталь побродить, поскитаться по просторам страны моей, да и всякого в этот период пришлось навидаться.
Но я-то знал, каков он – ключ к «Дороге». И что это такое – Дорога, Путь.
И вспоминаю все – и слышу, слышу мелодию трубы – то золотую, то вдруг серебряную, то уже седую – с годами.А дорога – это жизнь.
Пред новой осенью, у века на краю, над кромкой хрупкою прохлады, уже встревоженный, еще я постою, пичужьи слушая рулады. Покуда вглядываться я не устаю туда, где свет восходит снова, даст Бог, поймешь еще, о чем теперь пою, зане в начале было Слово.
Ночь. Грань века и года. Речь.
Наверное, ода.
Вслед за словом, за звуком, за взглядом, с этим светом, встающим с утра, с этим садом, – а что с этим садом? – с ним давно побрататься пора, – прямо в бездну, за тонкую стенку, прямо в невидаль, в топкую мглу, где, сдувая молочную пенку, настроенье сидит на полу, в ненасытную эту воронку, где ненастье глядит в зеркала, вместе с эхом – за веком вдогонку, прямо в осень – была не была!
…Самиздат.
Звезда самиздата.Она взошла для меня в октябрьском небе, после Покрова, осенью шестьдесят четвертого. Взошла – чтобы указать мне духовный путь, чтобы сохранить меня на всех перепутьях, дорогах и тропах земных. До ее появления надо мной двигался я куда-то вперед и вверх интуитивно, после – уже осознанно, ведомый ею, повсюду с нею, на свет ее. Так было, так есть – и, конечно же, будет – я знаю.
Тогда, уже вечером, в час, когда за окном темнело, вдруг позвонил мне Губанов. Голос его – звенел:
– Володя, привет! Это ты?
– Конечно же, я. Здравствуй, Леня!
– Ты меня слышишь?
– Слышу.
– Хорошо меня слышишь?
– Да.
– Завтра Хрущева скинут!
– Откуда ты знаешь?
– Знаю.
– И все-таки?
– Мать сказала.
Сведения исходили от его матери, работавшей в ОВИРе.
Там, надо полагать, о многом знали наперед.
Впрочем, пообжившись в Москве, довольно скоро я понял: просто страна у нас такая, особенная, сама по себе, из сказок Афанасьева, с волшебной системой оповещения – еще и событие не произошло, а о нем все уже знают заранее.
Но тогда я не на шутку разволновался.
Какие перемены грядут? Что будет с нами?Ясно было: начинается новая эпоха.
Был тихий, темный вечер в октябре.
Возможно – как затишье перед бурей.
Возможно – как предвестие зимы.
В моей коммунальной комнате на Автозаводской горела настольная лампа, волнами плескалась негромкая музыка из старенького приемника.