Таэ эккейр!
Шрифт:
– Как ты только что сказал, легко, – сдерживая зевок, произнес Лерметт. – Не впервой. Тем более, что Белогривый меня не уронит. Он хоть и весельчак, а такая шутка ниже его достоинства – верно?
Конь мотнул белым золотом гривы в знак того, что – да, разумеется, странно было бы даже на миг заподозрить его в подобном беспутстве.
– По правде говоря, я настолько не эльф, что прямо сейчас заснул бы, – сознался Лерметт.
– Так за чем дело стало?
– Есть охота, – вздохнул принц.
Белогривый коротко фыркнул со знакомой уже Лерметту смесью укоризны и изумления, подумал и фыркнул еще раз.
– Что, дружище, – поинтересовался Лерметт у своего скакуна, – опять я дурак выхожу?
– И еще какой, – подтвердил Эннеари. – Рядом ведь с тобой седельная сумка болтается, а тебе и дела нет. Возьми да пошарь. Наверняка в ней съестное найдется.
– Спасители вы мои! – умилился Лерметт, живо подхватывая сумку.
Белогривый фыркнул еще раз. Лерметт смигнул: он готов был поклясться, что в этом звуке отчетливо послышалось: «Ну то-то же!»
– Еще теперь и лошади будут мною командовать, – промолвил Лерметт одними губами. Произнести это не только
В сумке действительно обнаружилась еда. Лерметт мигом уничтожил высушенную до шелеста тонкую лепешку и захрумтел яблоком. Несколько мгновений – и огрызок полетел в придорожные кусты, шумно всплеснув листвой.
– Ну что, наелся? – засмеялся Эннеари.
Ответа, однако, не последовало.
– Лерметт… эй, Лерметт, ты что молчишь? – обеспокоясь, спросил Эннеари.
– Я не молчу, – зевнув, возразил Лерметт. – Я сплю.
Глава 20
Когда Лерметт говорил Эннеари, что опасается за судьбу своего посольства, то сказал чистую правду – однако, как это среди послов водится, далеко не всю. О да, он действительно боялся, даже еще и сейчас, сморозить что-нибудь этакое, отчего все его усилия пойдут прахом. Но ничуть не меньше он опасался другого. Лерметт не впервой ездил с посольством и знал лучше, чем ему хотелось бы, от какой подчас ничтожной мелочи, от какой мерзкой или, наоборот, благосклонной усмешки удачи может зависеть судьба самого продуманного договора. Не всегда правители и дипломаты решают участь народов. Бывает ведь, что и народы по-своему распоряжаются участью правителей и их посланников. Да разве только народы! Довольно одного враждебно настроенного мерзавца или благонамеренного дурня, чтобы соглашение осталось неподписанным. А хоть бы и подписанным – будет ли оно соблюдено? И если даже да, то как именно? Несмотря на свои юные годы, Лерметт знал, что над судьбой своего посольства он не полновластен. Да, конечно, он сделает все, на что только способен – нет, попросту все, способен он на это или нет. Однако если ему и посчастливится достичь успеха, окончательная судьба этого успеха будет решаться не во время предстоящей ему встречи с королем эльфов, а здесь и сейчас. В Луговине. Мысли эти он постарался изгнать из головы, едва только они туда пришли – ничто так не обессиливает, как размышления о том, что ты не сможешь исправить, даже если очень захочешь, особенно когда оно еще толком и не определилось. Лерметт не мог позволить себе подобных размышлений. Ему нужны были все его силы, сколько их есть – и сколько их нет, тоже. Он велел себе отдаться на волю усталости, позволить сну сморить себя, а наутро проснуться и не забивать себе голову мыслями о том, что оставил за спиной – и ему это удалось.
Но вне зависимости от того, думал об этом Лерметт или уже нет, а окончательная судьба его переговоров решалась именно в Луговине – в тот самый момент, когда он ехал бок о бок с Арьеном и рассуждал о вывертнях и покупке лошадей.
О здешних лошадях, их статях, а также способах их покупки и продажи – а значит, и о том, что такое ленгра и зачем она нужна – Лерметт был осведомлен неплохо. Однако при виде ленгры шириной в две ладони от пальцев до запястья даже и он бы удивился. Возможно, еще и высказался бы – к примеру, в том смысле, что ленту такой ширины на лошадь и надеть-то неудобно: мигом сомнется, стоит только животине начать двигаться. Однако лошадь, с чьей шеи свисала упомянутая ленгра, не могла двинуться никуда. Она молча смотрела своими раскосыми деревянными глазами с главного опорного столба Общинного Дома Луговины. Навряд ли ее хоть самую малость беспокоила ширина пестрополосой ленты, на которой покачивался общинный кошель. Скорее уж ее удивило бы ( будь она, конечно, способна удивляться) то, что с этим кошелем происходило. Деревянные глаза очень часто видели, как в кошель кладут деньги, и очень редко – как их оттуда вынимают. Очень уж ладно обустроена была жизнь в Луговине – вот надобности и не возникало.
Однако сегодня речь шла именно насчет обустройства – а кое для кого и о жизни. Хороший лекарь недешево стоит. Конечно, не так, как сожженный дом заново отстроить, но… эх, да что там говорить! Папаша Госс, мельник, потирая свою лысую, как коленка, голову, в который уже раз принимался бранить себя, что позволил уехать давешнему остроухому – и в который раз приходил к выводу, что брань это зряшняя, а поступил он вовсе даже правильно. Оно конечно, эльфы умеют исцелять, как никто другой – вот хотя бы прошлым летом, когда у маленькой Шени гнилая горячка была, заезжий эльф ее прямо-таки с того света выволок. Что бы сегодняшнего лучника за шиворот сграбастать: лечи, дескать, кого твои дружки подранили! Вот только не дружки они ему вовсе… так и незачем парня такими словами обижать. А лечить… нет, он бы не отказался. Ни за что бы не отказался. Такой, как он, скорей уж даст себе уши обтесать, чем откажется… и скольких бы он сумел вылечить прежде, чем свалиться замертво? На него посмотреть, так после мучнистой хворобы, и то краше выглядят: весь белый, под глазами черно, скулы вперед выехали, будто друг дружку обогнать стараются… эк досталось бедолаге! А ведь эльфы – народ живучий… не-е-ет, ежели остроухий с лица на воскресшего покойника похож, лекарь из него никакой – ему и самому лекарь нужен. Возись с ним потом, с сомлевшим. Когда бы еще знать, что с сомлевшими эльфами делать надлежит – так ведь не знает никто. Нет уж, пусть себе едет за свой перевал – хлопот меньше. Вот старуху Берник он исцелил – и низкий ему поклон, и довольно с него, и пусть себе едет. А если и вовсе правду сказать, то, что он сделал, на свой лад не меньше исцеления потянет. Как знать, сколько бы народу околдованные своими стрелами положили? Может, что и всех… да нет, не может – наверняка. А маг бы им заклятиями своими поспособствовал. Как его остроухий на стрелу взял, а! Нет, без него бы всем только и делать, что пропадать…
Впрочем, думать о том, что успело случиться, тоже было не сладко.
Сколько же эти из ума вон околдованные набезобразить успели! Немало травы сеном станет, пока все уладится… и опять же не само собой. Это дождик сверху сам собой капает, а сгоревший дом сам собой не строится. И за какие грехи нанесло в Луговину полоумных эльфов, да еще вместе с вывертнем, чтоб его на том свете ежеденно гниломордые зайцы бодали! Пришла беда – не дождем, не ветром, а лихим человеком. Нет, бывали и раньше в Луговине больные, кто же спорит, и раненые тоже, да и погорельцы случались… но ведь не по стольку же сразу! Оно конечно, приятель того остроухого помощь обещал. Вот кто хочет, тот может ему и не верить, а папаша Госс – верит. Верит, и все тут. Парнишка – кремень. Как сказал, так и будет. Опять же и на лицо, и по обиходу видать – не из простых. Значит, и впрямь какие-никакие связи в столице у него быть обязаны. Сказал, что не от наместника даже, а от самого короля Луговине вспоможение будет – значит, будет, и отрезано. Нет, верить ему папаша Госс верит… а только король далеко, а осень близко. А следом за осенью и зима. Пока там еще казначей брюхастый в столице ворохнется – что же, так теперь денежек королевских и дожидаться? Неровен час, этак прождешься. Ежели на завтрашний день надеяться, так и без крова останешься, и без еды… одним словом, вспоможение королевское еще когда приспеет, а кошель общинный выворачивать надобно сейчас.
Хранителям кошеля по такому случаю полагалось бы в три ручья рыдать – однако вид они имели хоть и печальный, а все же горделивый. Оно и немудрено по малолетству. Ведь не всякого Хранителем кошеля выбирают после дожинок, а того, кто заслужил. В этом году со стороны мужчин выбрали шестилетнего Гилли, который внучку шорника из запруды вытащил, когда она туда свалилась. Едва-едва сам плавать умел, а вытащил. А от женщин Хранительницей кошеля оказалась двенадцатилетняя Иллиста – именно ее пряжу признали самой тонкой и ровной. Ишь, вытянулись по струночке – лишний раз нос не почешут ради пущей важности. Детишки, что с них взять. Гилли ведь и сам погорелец, и глазенки у него на мокром месте – а все едино важничает. Хоть и горько, а поневоле смех разбирает, на него глядючи. Это и хорошо, что смех. Смех, он удачу за собой ведет. Может, и впрямь ради этого смеха да по малолетству Хранителей удача расщедрится? Деньги – дело хорошее, а только если поверх этих денег еще и везенье свою долю кинет, оно завсегда лучше.
Дверь Общинного Дома приоткрылась, и папаша Госс мимолетно удивился: кто еще может заявиться, когда все и так собрались? Однако удивление мигом угасло, сменившись чем-то тягостным, навроде больного зуба: не то ноет, не то шатается… то ли припарку ставить, то ли драть его изо рта вон – этак сразу и не разберешь. И что сейчас делать, тоже с ходу не разберешь. За всеми бедами напрочь из головы повылетело, что суланского купца со дня на день ожидать надо. Вот он и приехал… выбрал, что называется, времечко! Хоть бы неделей позже, когда страсти поулягутся… а сейчас – ну до него ли сейчас людям? Право слово, ну что бы старине Ориту задержаться в своем Сулане! Хоть он и ездит в Луговину вот уже, почитай, два десятка лет, хоть и обвыклись с ним люди, хоть и радуются всякий раз его появлению – а только на сей раз никто его привечать не станет. Не все добро ветром расточилось, хватит и на торговлю… оно бы, глядишь, и на разживу пошло – а только над свежим пепелищем не торгуют. И надумай Орит хоть словечком обмолвиться…
Однако Орит и в мыслях не держал говорить ничего подобного. Он широким шагом пересек Общинный Дом, не останавливаясь, чтобы глянуть на недружелюбно замолкнувших обитателей Луговины, воздвигся над Хранителями, сунул свою громадную лапищу в поясную кису, а потом, повернув руку деньгами вниз и прикрыв ее другой ладонью, как заповедано обычаем, решительно высыпал свой дар в общинный кошель.
Общий вздох ветром пронесся по Дому, напрочь сдувая недавнее глухое недовольство.
Папаша Госс едва не крякнул, завидев, как резко дернулся вниз кошель в ручонках Шени. Ай да Орит! Оно конечно, сколько суланец денег положил, папаше Госсу было не разобрать – так ведь этого никому видеть и не положено. Никому и никогда. Общинный кошель недаром ведь еще и совестным именуется: клади, сколько совесть велит – и бери, сколько совесть дозволит. Нельзя подсматривать, кто сколько в совестный кошель кладет… так ведь папаше Госсу и подсматривать нужды нет. Денег он, что ли, на своем веку не видал? В руках не держал? Можно подумать, он не знает, сколько отсыпать надобно, чтобы кошель вот этак вниз повело? Ай да Орит! Не иначе, весь свой неразменный запас, как есть, в кошель ухнул. Все, что опытный купец на крайнюю надобность про запас держит: на случай покражи… или ежели телега, к примеру, сломается в дороге, а то и лошадь захворает. Да, на то похоже. Ничего не скажешь, все-таки Орит – правильный мужик… и торговец тоже правильный. Ясное дело, на чужой беде не в одну, а в три выгоды нажиться можно – вот только это будет твоя последняя нажива в здешних краях. Люди никогда не забудут, что ты на их слезах свою корысть взять не побрезговал. А вот если ты в их горе свою подмогу вложишь, этого тебе тоже не позабудут. Кто его знает, от сердца Орит в кошель отсыпал или от ума – поступил-то он всяко правильно. Так что напрасно папаша Госс полагал, будто Орит окажется нежеланным гостем. Пойдет у него и на сей раз торговля – и не далее как завтра, едва только рассвет забелеет! Другое дело, что прибыли Ориту в этом году с Луговины не видать, как правому уху левого – если и не проторгуется, так только-только убыток покроет. Зато в следующем году ему всякий предложит с походом, а запросит со сбросом. Экий суланец, однако, хват!