Таиров
Шрифт:
Зернышко будущего искусства он решил бросить в почву Камерного, а сыграть Сакунталу должна была она.
Ее взволновали его идеи, она задышала, как Алиса Коонен, одними ноздрями, — многие актрисы потом подражали этому ее дыханию, да еще особенному нервному прикрыванию век. Она прислушивалась к Таирову, размышляя, он наполнял ее жизнь, делал мир небезразличным, ей было чем жить, когда он уедет. Она попытается стать Сакунталой.
Итак, Гаврила Принцип уже выстрелил, пританцовывая от страха, в эрцгерцога Фердинанда, Таиров уехал в Москву, война началась, о чем оба еще не знали. Она задержалась посмотреть цирк, приехавший во
Надо было выбираться, она доехала до Парижа, где жила в каком-то пансионе, в долг, не понимая, что делать дальше — поезда в Россию не шли, — но и не паникуя, она просто не знала, что это такое — война. Она добиралась до Парижа в солдатских эшелонах, идущих к предполагаемой линии фронта, в окружении тех, кто с веселыми лицами ехал умирать. Она тоже была веселой, неотразимо улыбаясь, ей нравилось, когда вокруг так много молодых беззаботных мужчин.
Она немного тревожилась, когда думала, что происходит в Москве с ним, оставившим ее совсем ненадолго в Бретани. Вместе они бы выбрались, он бы всё устроил, а что делать ей одной?
Она почувствовала, что присущее ей чувство самостоятельности куда-то уходит, что она начинает малознакомому человеку, Таирову, передоверять себя.
И, даже пытаясь выбраться, она выбиралась как бы в пику ему — видите, какая я смелая, находчивая! — и в то же время ему на радость — несмотря на войну, я вернулась.
И ведь, действительно, вернулась, встретив около посольства русского посланника в Париже Аргутинского-Долгорукого, большого поклонника Художественного театра и ее лично. Он расплатился с пансионом, устроил ее на последний пароходик, который сквозь минные поля должен был идти в Лондон, оттуда в Стокгольм, оттуда в Петербург, и она, обожая море, при первой же качке получила от моря все сполна, пролежав на верхней палубе три дня, лицом к борту. И вместе с первыми залпами Первой мировой, благополучно обойдя минные ловушки, добралась до Лондона, Стокгольма, Петербурга, а там уже и Москва, и вокзал, и объятия брата, пришедшего встречать, и движение ей навстречу Таирова с букетом цветов.
— Как я проклинал себя, что оставил вас в Бретани, — только и сказал он.
— Что с театром? — спросила она.
— Театр будет, — сказал он. — Но приходится все делать самому, к сроку они не успевают.
И рассказал, как, приехав на стройку, обнаружил, что никого из рабочих нет, многие разъехались по деревням, объявлена мобилизация.
Она пыталась рассказать, что видела самый рассвет войны, о чем говорили новобранцы, ехавшие к линии фронта, что творится в Париже. Он говорил о том, как удалось найти новых пайщиков, новых рабочих, как он торопит их, объясняя, что они строят не что-нибудь, не как-нибудь, а театр, их будущий с Алисой, единственный в мире — Камерный.
Они слушали его, покачивая головами, вот выдумщик барин, какой еще театр в начале войны, но так как не только строить, — бывать в театре многим из них не приходилось, они работали радостно, увлеченно, так что есть надежда.
Он так и сказал, глядя ей в лицо:
— Кажется, есть надежда, что успеем.
И она поверила.
Война велась так же бездарно, муторно, как стройка театра. Начались трудности с пайщиками. Таиров нашел, конечно, одного из многочисленных друзей, тоже юриста, тот вел дела.
Все, что он делал,
Иногда казалось, что делец притворяется художником, а не наоборот. Но он был и тем и другим. Его хватало на всё.
Бывают такие люди, что способны не только придумать, но и сообразить, как сделать. Это Таиров. От него обязательно должно было что-то остаться, кроме воспоминаний, но не осталось ничего. Разве что небольшой портсигар у сына племянницы Коонен? Таиров непричастен, конечно, к созданию портсигара, но тот его помнит и так же добротен и уютен, как всё, к чему прикасались его пальцы.
Странно все-таки, что такая война, вот она идет сама по себе, а люди сами по себе живут да еще говорят о ней с неохотой, как о деле, которое их не касается.
Они могут участвовать в войне, не участвовать, но не любят о ней вспоминать, как о какой-то большой ошибке, совершенной не по их вине.
И в то время как Таиров репетировал Калидасу, русские войска уже потерпели поражение в Танненбергском сражении, и генерал Переменка в гневе на своих офицеров бросил на произвол судьбы армию, а генерал Самсонов то ли застрелился, то ли умер от разрыва сердца в Мазурском лесу.
Можно представить себе, сколько говорилось об этом в коридорах Камерного и как говорилось!
А потом все шли репетировать индусскую драму, которая уж совсем ни при чем, и Александр Яковлевич цитировал, какими качествами должен обладать актер индийского театра: «Свежесть, красота, приятное и широкое лицо, красные губы, красивые зубы; шея круглая, как браслет, красивые по форме руки, изящный рост, могучие бедра, обаяние, грация, благородство, гордость, не говоря уже о качестве таланта».
У них достраивался театр, шла война, деньги получали крошечные — не до Калидасы. А он так говорил, будто ничего, кроме индусского театра, и не было на свете.
Пьесу Бальмонт перевел и сидел на репетиции счастливый, маленький, рыжий.
— Ваш Таиров — гений, — говорил он Коонен. — Именно сейчас, когда вокруг столько крови и разговоров о ней, нужна чудесная сказка.
«Сакунтала» — не сказка, просто оазис в пустыне театра, очень наивно воплощенный, с лирическими задниками Павла Кузнецова, такими нежными, будто к ним не прикасалась кисть, с лошадьми, стоящими дыбом у порталов, с фиговыми листочками костюмов, обнаженное тело актера, слегка раскрашенное, само становилось костюмом. Почти нищенский спектакль по отсутствию атрибутов, но какой-то радостно-нищенский.
Только актеры, — говорил Таиров. — Только вы, ничего больше.
И черкал, черкал текст «Сакунталы», отчего Бальмонт приходил в ярость, а потом соглашался.
Здесь Таиров сформулировал одно из самых важных для себя соображений, что Калидаса и вообще многие великие поэты писали только стихи. Всё, что между стихами, — а это очень большие периоды, — есть актерская импровизация. Поэт для стихов, актеры для действия. Основное время в спектакле было отдано пантомиме, которую он обожал и начал разрабатывать еще в «Пьеретта». Коонен-Сакунтала с кувшином, Коонен-Сакунтала, отгоняющая пчелу, и вообще Коонен-Сакунтала с обнаженными руками в простеньком платье послушницы.