Так долго не живут (Золото для корсиканца)
Шрифт:
— Какое несчастье! Какое несчастье! — гудела Ольга, натягивая перчатки и собираясь ухватить Самоварова под руку. — И слесарь, и эта кража!
Ольга, с распухшим носом, розовыми глазами и капельками пота над верхней губой, уже не напоминала, как обычно, кустодиевскую купчиху, в её облике проглядывало, какой она станет, когда постареет и подрасплывется. Ольга обратилась и к Насте:
— Скажите, а эти бумаги? Это не письма Пикассо, случаем, украли?
Настя про письма Пикассо ничего не знала. У обворованной старухи действительно водились бумаги Пикассо, потому что была она дочкой известного художника-авангардиста Венедикта Лукирича, который провёл юность в Париже, прямо на Монпарнасе. Он даже слегка там прославился, чтобы потом поскандалить в Петербурге и в Москве и после бесчисленных жизненных передряг угаснуть в Нетске. Много лет Лукирич был совершенно забыт, и только в начале перестройки, когда русский авангард подскочил в цене, из музейных запасников вытащили пропылённые холсты Лукирича и его приятелей. Дочка, эта самая старуха, подарила музею часть хранившихся у неё картин отца. Так составилась выставка авангарда, которая сейчас скиталась где-то в Аризоне. Ольга Тобольцева самым активным образом способствовала
Посмотрев на Ольгу, Самоваров моментально расхотел идти к старухе Лукирич. Слушать Ольгины ахи и охи про Пикассо было глупо, ждать её ухода бессмысленно — она надолго оседала в квартире авангардиста и вообще была там своим человеком, так что никаких бесед о Валерике в связи с брильянтами у них не вышло бы. Возвращаться к упаковке серебра ему тоже не хотелось, тем более что из бельэтажа, откуда вышла Ольга и где находились лучшие залы и кабинеты, послышался монотонный баритон директора Оленькова. Директор тоже числился гриппующим, из-за чего служащие музея последние дни чувствовали себя непринуждённо и вольготно и были почти все в отсутствии по всяким уважительным поводам. Теперь из-за смерти Сентюрина директор превозмог болезнь (а здоровье ему, конечно, необходимо было поправить ко дню отбытия на Корсику), явился на рабочее место и приступил к руководству: раскаты его хорошо поставленного голоса пробивались даже сквозь аршинные стены. Это явно были призывы к бдительности и к борьбе с пьянством. Если задержаться в музее, Оленьков непременно принудит упаковывать киот, поэтому Самоваров продолжал бодро спускаться по лестнице между горестной Ольгой и недоумевающей Настей.
На крыльце их встретил ветер и обдал тучкой пыли, в которой вертелись жухлый окурок и пара бумажек. Начало темнеть, фонари ещё не горели. Холод жёг щёки и лез в рукава. Надо было на что-то решаться.
— Знаешь, Оля, мы с Настей, наверное, отложим свой визит до завтра, — вдруг заявил Самоваров. — Представляю, как госпожа Лукирич огорчена. Ей сейчас близкий человек рядом нужен, вроде тебя.
— Да, конечно, — подхватила Настя. — Давайте я вам, Николай Алексеевич, позвоню, договоримся, что и как, чтобы и Елпидин дома сидел и ждал.
Она раскрыла сумочку, чем-то где-то записала телефон и исчезла прежде, чем Самоваров успел открыть рот и что-то возразить. Легка очень, очень быстра… Как и не было её. Исчезла, пока Самоваров прощался с Ольгой. Как он теперь ни озирался, не мог увидеть на улице Восстаний ничего достойного, кроме Ольгиной фигуры в боярской шубе до пят. Снегу ещё не было, но все надели зимнее — наступили холода. У Ольги была роскошная шуба, да и сама она была статная и прямая. Но при виде этой шубы Самоварову всегда лезло в голову гоголевское: «Казалось, что по улице движется кадь». Уважая Ольгу, он не мог вспоминать всякий раз кадь. Высокой и мощной фигурой, круглым лицом, несколько кукольным и с румянцем, большими синими глазами Ольга всё определённее напоминала ему одну из кустодиевских купчих. Имелась у неё и толстая, в руку, тёмно-русая коса, временами — скрученная на затылке, временами — девически перекинутая через плечо. Но «кустодиевское» впечатление оказывалось обманчивым. Ольга не была ни ленивой, ни сонной, ни глупой. Наоборот, она занималась своим отделом живописи с толком и рвением, говорившими об упорном честолюбии. Она была по-детски принципиальна и имела прекрасную семью, состоящую из мужа, кандидата каких-то наук вроде минераловедения, и двух взрослых сыновей, таких же высоких и мощных, как она, с такими же круглыми синими глазами. Ольга была неутомимой валькирией нетского авангарда, часто печатала в специальных изданиях добротные, утопающие в сносках статьи, выступала на всяческих искусствоведческих сборищах и жила припеваючи, пока с нею не стряслась беда. Не беда даже, так, конфуз, от которого дала трещину её победоносная ясность… Дело было так…
Когда стало известно, что Оленькова назначили директором музея, один коллекционер столовых ложек, по совместительству журналист, с улыбочкой предупредил Самоварова: «Что, коллектив у вас, кажется, бабский? Ну, этот всех огуляет!» Реплика была интригующая. Николаю сразу привиделся некто с мускулами Шварценеггера, голливудской улыбкой и капризным носиком Алена Делона. Так Самоваров по своему убожеству представлял покорителя женщин. Оленьков оказался брюнетом ничем не выдающегося роста. Лицо его не запоминалось с первого раза, хотя он носил аккуратную бороду. Баритон его тоже не выходил из ряда вон. Но Самоваров, должно быть, ничего не смыслил в таких вещах, должно быть, и лицо Оленькова сразу поражало женщин, и баритон бередил душу, потому что вышло именно так, как пророчил собиратель ложек. Музейные дамы были от Оленькова без ума. Сколько ни просил Самоваров Веру Герасимовну не передавать ему сплетен, сведения об успехах Оленькова поступали исправно. Первыми жертвами его прославленного шарма пали две молоденькие уборщицы, очень интеллигентные безработные филологички. Кассирша, не старая и румяная, тоже вскоре была причислена к удостоившимся директорского внимания. Затем пришёл черёд бухгалтерии и прочих служб. Сама Вера Герасимовна находила Оленькова приятным и обходительным, но излишества осуждала.
Дело дошло наконец до верхов музейного общества. Огулять Асю ничего не стоило.
На дворе была осенняя ночь. Было темно и неуютно. Орудием судьбы на этот раз стал Баранов — бывший директор музея, отставленный якобы по старости и болезни, но на деле бурный энтузиаст, неуправляемый и довольно вздорный старик. Он был известным археологом, собственноручно раскопал уйму курганов и извлёк из них знаменитое золото, которое не сграбастал Эрмитаж только из-за затянувшегося спора о временных рамках чегуйской культуры и исключительной склочности Баранова. В эту ночь Баранов, по обыкновению, прогуливался, борясь с бессонницей, вокруг музея и ласкал мысленным взором свои ископаемые сокровища. Бывший генерал-губернаторский дворец знакомым чёрным зверем разлёгся за чугунной оградой. Вдруг зоркий глаз археолога заметил узкие полосы света, бьющего сквозь щели в портьерах бельэтажа. Узенькие лучики, но они пронзили сердце старика: свет горел именно в Зелёном зале, зале древностей, где под стеклянными витринами на чёрном сукне покоились найденные некогда им, Барановым, бляшки, застёжки и кинжалы. В этих бляшках заключалась вся жизнь Баранова, как жизнь Кощея Бессмертного заключалась в знаменитой игле.
Он мгновенно представил себе зверообразного грабителя, сующего по карманам бесценные экспонаты, и обмер. Баранов был вполне разумный старик, и к тому же бывший директор музея, поэтому на тренированных ногах, вынесших сорок полевых сезонов, он неслышно помчался наискосок и за угол — туда, где помещался областной штаб ОМОНа.
Через несколько минут десяток вооружённых, обманчиво неуклюжих фигур под водительством археолога гуськом трусил к музею. Бывший директор сохранил ключ от служебного входа, — им и воспользовалась грозная бесшумная команда. Впрочем, не совсем бесшумная: когда она ворвалась в Зелёный зал древностей, Оленьков успел на себя накинуть довольно много одежды и изобразить на лице возмущение и недоумение. Правда, его полосатые трусики остались красоваться на шлеме тюркского воина, тоже некогда включённом в экспозицию Барановым. Что до Ольги, то головой и руками она запуталась в спешно надеваемом узковатом трикотажном платье, и омоновцы могли видеть во всей красе кустодиевские бёдра в бежевых колготках и тугой лифчик большого размера. На зелёном бархатном диване посреди зала валялись ещё кое-какие одежды — и почему-то снятый с экспозиции шаманский бубен с толстой колотушкой, должно быть необходимой для воплощения эротических фантазий застуканной пары. Дальнейшее трудно описать, потому что событие было старательно замято. Известно только, что Оленьков возмущался вторжением, ОМОН конфузился, а Баранов, наоборот, вышел из себя, кричал, топал ногами, отгонял всех от бубна и колотушки, как от вещественных доказательств, и в конце концов завладел директорскими трусиками, утверждая, что современная экспертиза способна с абсолютной точностью определить, чьи они (он помянул Клинтона), и стало быть, определить, кто варварски надругался над уникальным тюркским шлемом. Конечно, скандал грохнул бы знатный, если б у Оленькова не было связей. Поскольку все экспонаты остались целы, ОМОН молчал как рыба, и только неистовый Баранов расписывал на всех углах ночное приключение. Но к его странностям уже привыкли. Разоблачение ОМОНом преступной любви в Зелёном зале имело только одно серьёзное последствие — Ольга с той ночи стала питать к Оленькову необъяснимое и неодолимое отвращение. Страсти как не бывало. Специалист по минералам облегчённо вздохнул и вновь занялся своими минералами, научная работа отдела живописи нормализовалась, прекрасная, разумная, спокойная Ольга вернулась в своё первобытное состояние. Оленьков по-прежнему энергично затевал прогрессивные проекты. Ольга смотреть на него не могла без содрогания и удивлялась, что это на неё тогда нашло. Со всяким может случиться, утешала она себя, но не у всякого может так благополучно закончиться.
Глава 5
АНЕЧКА И КАПОЧКА
Из-за двери доносился злобный заливистый лай. Самоваров по голосу определил: вздорная, истеричная, явно немолодая собачонка. Он позвонил ещё раз. Рядом с кнопкой обычного звонка торчал ещё один звонок — старинный, в нём надо было поворачивать какую-то штучку вроде ключика. Этот звонок был плотно закрашен отвратительной коричневой краской, и ключик не вертелся. Дом был старый. Несмотря на широкую лестницу со стёртыми мраморными ступеньками и запредельно высокий потолок, в нём пахло подвалом и тленом.
Собачка за дверью захлебнулась собственным лаем и ударилась в астматический злобный сип. Загремели запоры, из темноты выглянула старушечья голова.
— Вы Самоваров? — спросила старушка.
— Да, — коротко ответил он.
— Проходите.
Получилось глупо: Настя позвонила ему вчера вечером, дала адрес Лукирич, а сама не пришла — слишком была занята живописью. Теперь его, как какого-нибудь контролёра вентиляции, с казённой миной встретила малоприветливая старушенция, наследница авангардиста. Зачем ему всё это надо?